— В усадьбе Раубича кто-то не спит, — сказал Павел.
— И наш костер видит, — добавил Алесь.
— Конечно, видит, — сказал Кондрат, — отсюда до дома Раубича каких-то три версты.
Замолчали, глядя на огонь.
Пламя взлетало высоко. Кони давно разбрелись по косе. Только стреляла иногда в огне влажная веточка, неистово квакали лягушки в далеком затоне, да на другом берегу, в лугах, скрипел коростель, будто полотно рвалось.
Ребята лежали вокруг костра на кожухах и свитках, лежали неподвижно, с широко открытыми глазами. Только Кондрат все еще не мог угомониться, но и он клал бульбу в горячую золу осторожно, почти беззвучно.
Маленький, меньше самой маленькой искры, светился в темноте далекий-далекий огонек. Где-то бухнуло, — видимо, обвалился в воду берег.
— А помнишь, Кондрат, как отец нас впервые в ночное взял? — спросил Андрей.
— А то как же. И угораздило же его как раз в ту ночь!
— А что такое? — спросил Павел.
— Ночь была, — тихо сказал Андрей, — такая же, как сегодня, темная. И как раз в начале мая. Берега в такое время всегда рушатся. Мы, детвора, лежали на кожухе. И вдруг бабахнуло. Далеко, глухо, страшно. Совсем не как берег… А потом звон откуда-то издалека, как на похоронах.
Помолчал.
— В ту ночь старшая дочь Раубича родилась. Так это Раубич из пушки выстрелил. Там, наверно, весело было, а здесь страшно. Очень уж темная ночь была.
Блики огня скользили по лицам и горячили их, а затылки ласково сжимал ночной холодок.
— А правду ли говорят, Андрейка, что Раубич тот чародей? — спросил Кондрат.
— Почему это? — впервые за весь вечер спросил Алесь.
— Не знаю, — сказал Кондрат.
— И я слышал, — уверенно сказал Павел. — Потому что он вуниатом[8] был.
— Тю на тебя! — возмутился Кондрат. — Это выходит, что и наша мать колдунья. Она ведь тоже в вуниатах была, пока их от вунии не отвели. Силком отводили. Если б поп увидал, что она до сих пор Скорбящего[9] в кладовке прячет, так звону было б, как на собачью свадьбу.
— Наша мать совсем другое, — сказал Андрей. — Ну, запретили молиться, как хочется, так она и бросила. А Раубич, говорят, в самом деле колдун. Потому как ни с чем не смирился, когда вунию уничтожали, и, говорят, в первую же ночь продал душу, лишь бы только не по-ихнему вышло…
— Кто это видел? — не поверил Алесь.
— Я-то не видел, — вздохнул Андрей. — Может, и врут… Однако что-то все же есть. Ночами он, говорят, не спит. И огней уже нет, а искра все светит. Однажды наш Кастусь Бовда проходил в полночь мимо его клетей, так, говорит, серой из подвала здорово тянет! И потом ночью, в темноте, у него люди в доме. Неизвестно откуда появляются, неизвестно куда исчезают. Да и люди ли еще?
— А может, они там фальшивые деньги делают? — засмеялся Кондрат.
— Нет, — помолчав, уверенно сказал Андрей, — что-то там все же неладно. Вот и сейчас, гляди, огонь горит.
Все невольно обернулись и долго смотрели в темноту, на далекую искорку, почти невидимую отсюда и такую слабую, что даже комар мог погасить ее.
Костер немного ослаб, стал ниже, мрак из-за кочек все чаще лизал темными языками пятно света вокруг костра. А этот далекий огонь, очень одинокий в темноте, все горел и горел.
Кондрат подбросил в огонь сушняка. Сидел неподвижно. Все остальные тоже словно окаменели. Алесь смотрел на них и всей душой чувствовал, что любит их, что нет для него теперь на земле дороже грубовато-сурового лица Павлюка, мягкого и нежного обличья Андрея, лица Кондрата, на котором сейчас блуждала хитроватая улыбка, словно он вспоминал что-то веселое.
— С колдунами этими вообще беда, — сказал Андрей. — Знаете хутор Памяречь?
— Знаю, — ответил Павел. — Возле Недобылихи. Ничего там нет, только несколько камней на болоте да одичалые сливы… А что?
— Там все люди в черный год поумирали. Да им ничего, все крещеные. А вот у младшей невестки только что дите родилось, так и не успели окрестить.
— Чем же оно виновато? — сурово спросил Павел.
— Не знаю, — сказал Андрей. — Видно, и сам бог понимает, что тут что-то не так и справедливости тут нема — заставлять невинного страдать. Потому такая душа и летает над ближайшим перепутьем и плачет — просит прохожего, чтоб окрестил.
— Что же он, поймает ее, в церковь понесет? — улыбнулся Павел.
— Зачем? — возразил Андрей. — Просто ровно в полночь, когда проходишь через раздорожье и она начнет над твоей головой летать, назови первое лучшее имя, мужское или женское.
— Откуда знать какое? — спросил Павел.
— А тут уж угадать надо. Потому что если не угадаешь, душа так и будет летать. Семь лет будет летать, а потом заплачет и полетит в пекло с вечной обидой на людей.
Алесь придвинулся ближе к огню. Сказал:
— Почему же тогда никто не пошел на Недобылиху? Это уж свинство — не помочь.
— А никто не знал, — ответил Андрей. — Дорогой возле Недобылихи ночью пойти — надо каменное сердце иметь. И вот совсем уже недавно Петрок Кахно задержался у девчины и идет недобылицкой росстанью как раз в полночь. Только остановился на перепутье — как заплачет кто-то над головой. Да так заплакал — сразу понять можно: последние дни летает душа. И низко летает, даже шорох крыльев слышен. Петрок испугался, но перекрестился и говорит: «Василь! Василь будет твое имя».
— Так и сказал? — с уважением спросил Кондрат. — Ну, я теперь над Петрусем никогда шутить не буду.
— Так и сказал. Как заплачет тут душа, да еще жалостнее, как полетит куда-то. Не угадал Петрок имя. И так она жалобно кричала, что Петрок припустился бежать. Прибежал домой и все деду рассказал. Дед Кахно не испугался, а взял и ночью пошел на раздорожье, чтоб аккурат в полночь попасть. И очутился там как раз тогда, когда на колокольне Раубича пробило двенадцать.
— Чего же это он так спешил? — спросил Алесь.
— А он понял, что это душа летает последнюю ночь. Иначе зачем бы ей чуть не в лицо Петрусю бросаться и так страшно голосить… И вот едва он услышал удары колоколов, как застонет, как заскулит кто-то над ним. Словно больной ребенок. Дед даже ветерок от крыльев почувствовал на лице. И тогда дед перекрестился и говорит: «Нина. Нина будет твое имя. А ты помяни покойницу жену, Нину. Скажи, что и я уже скоро…» Тут кто-то застонал будто с облегчением. А потом душа вздохнула. И полетела дальше, и только далеко уже стала повторять: «Ни-на, Ни-и-на…» Понесла имя к господу.
— Надо будет старому рыбы наловить и отнести, — грубовато сказал Павел. — Пусть душу отведет. Он старый, ему брюхо набивать чем попало нельзя.
— Хорошо сделаешь, — сказал Андрей. — Только ты ему об этом не напоминай. Не любит. Скажи, что тебя скоро в подростки постригать[10] будут и ты грехи должен искупать.
— Какие это у меня перед ним грехи? — буркнул Павел.
Андрей мягко улыбнулся.
— А грушу его кто лотошил?
Все засмеялись.
Ночь лежала над костром, над спокойным недалеким Днепром. Мягкая теплота этой ночи сделала Андрея разговорчивым, а ребят молчаливыми. И это было понятно и хорошо, как шорох лозняка, как песня лягушек, которые гудели в пустые бутылки по всей заводи. И потому никого не удивило, когда в мире родилась пока что еще тихая песня:
А ўжо човен вады повен, з чаўна вада свішча.
Ой, там хлопец дзеўку кліча, не голосам — свішча.
Могучий, мягкий, как эта ночь, тенор начал с каких-то особенно сокровенных тонов. И казалось, ничего красивее этой песни не рождали глухая ночь и тихое течение Днепра. А голос легко переливался, плакал и молил кого-то:
Няма вёслаў, вецер човен ад берага ўносіць,
Выйдзі, ясачка, на бераг, кінь любаму косу.
Песня лилась и лилась, и это было подобно чуду. И радостно стало всем, когда парень в песне вышел на берег и оба пошли домой, а девушка сказала: