На второе утро мы вымели грязь, помыли полы, сложили в большой ящик гранаты, похожие на обмороженные гнилые яблоки, установили три обеденных стола - для офицеров и для двух взводов; пацаны из нашего взвода полезли на крышу - осмотреть, как следует, окрестности, и толком оборудовать посты.
Сверху Грозный видно мало, - основной массив далеко. Овраг, плохо просматриваемые стылые кусты… Пустынная трасса… Горелые домики, смурные «хрущевки», с которых действительно можно пристреляться к нашей крыше.
На крыше я открываю вторую за начавшийся день пачку сигарет, Слава Тельман из нашего взвода тут же угощается, он всегда на халяву курит.
Мы обустраиваем небольшими плитами гнездо для пулемета на фронтальной стене школы, прямо над входом. На углах крыши выкладываем кирпичом, мешками, набитыми песком ещё три поста. На каждом из постов - по две бойницы.
- Всё равно - лажа, - говорит Шея. - Один выстрел из «граника» и…
Тем временем пацаны из второго взвода, за школой, в овраге, с той стороны, где нет забора, ставят растяжки.
Полюбовавшись на дело крепких и цепких рук своих, собираемся обедать.
Отведав щей и гречки с тушенкой, позвякивая тарелками, тянемся мыть посуду.
Те, кому места возле умывальников не достаётся, идут курить, или ещё куда.
Я, по любимой привычке, смолю, запивая дым горячим чайком.
Мою тарелку, возвращаюсь к своей лежанке в «почивальне», как мы прозвали наше помещенье, пытаюсь улечься и, только коснувшись затылком подушки, слышу взрыв. Грохает где-то неподалёку, на втором этаже, с потолка сыпется побелка. Вскакивает с места и лает Филя, ночующий вместе с нами, под кроватью сапера Старичкова.
- Началось… - думаю я, спрыгивая с кровати, и ещё не определив для себя, что именно началось. Тяну за ствол, лежащий под подушкой автомат.
- Кто-то подорвался, - тихо говорит лежащий на кровати Шея, не двигаясь, - раздумывая, и, видимо, понимая, что спешить особенно некуда.
Пацаны кинулись было к месту взрыва.
- Стоять! - орёт Семёныч, вбегающий с первого этажа.
- Док! - зовёт Семёныч дядю Юру - так мы называем нашего доктора.
Дядя Юра, - подобно пингвину суетливый и сосредоточенный одновременно, и сам похожий на чуть похудевшего пингвина, - спешит бок о бок рядом с Семёнычем. Шагая за ними, я замечаю, что в то время, как Семёныч идёт, дядя Юра, не умея подстроиться под шаг командира, иногда, семеня, бежит.
Док обгоняет Семёныча в конце коридора, увидев нашего бойца, молодого, из второго взвода, пацана, незадолго до командировки устроившегося в отряд, я даже не помню, как его зовут. Он лежит возле одного из кабинетов, на спине, согнув ноги. Косяк двери выворочен. Тяжело стоит пыль.
Я ещё не успел разглядеть подорвавшегося, как присевший возле него док, сказал тихо:
- Живой… - и добавил шепотом, - Осколочные…
Раненый, будто в такт чему-то, мелко постукивает ладонью по полу. Когда док присел возле него, движение руки прекратилось, и раненый застонал.
Док быстрыми, ловкими движениями взрезает скальпелем брючину, открывается нога, покрытая редким волосом, ляжка, откуда-то сверху на эту ляжку сбегает струйка крови, потом ещё одна, и очень быстро вся нога становится красной. Док разрезает вторую брючину и, сдвигает небрезгливым пальцем трусы. Из кривого, розового члена торчит осколок. Пока я смотрю на этот осколок, док вкалывает раненому укол, обезболивающее. Промедол, кажется.
- Док, а я с девушками смогу? - неожиданно спрашивает раненый, открыв глаза.
- Только с мальчиками… - тихо говорит Язва у меня за спиной. Мне кажется, что он улыбается.
Док не отвечает. Семёныч брезгливо морщится. Но брезгливость его не вызвана видом раненого.
Из-под спины раненого растекается между кирпичных осколков и белой кирпичной пыли густая лужа. Я двигаю ногой один из битых кирпичей. Бок у него - красный. Док рвёт пуговицы на кителе раненого, взрезает тельник. В груди, в животе, на боку раненого беспрестанно, подрагивая, кровоточат ранки.
Док цепляет ногтями один из видневшихся в боку осколков, вытаскивает его, мелкий, похожий на клювик маленькой злой птицы. Затем ещё один - из члена, придавив половой орган другой рукой, обернутый в платок.
Раненый вскрикивает.
Я спускаюсь вниз. По дороге закуриваю, хотя курить в здании, за исключением туалета, Семёныч запретил.
Следом идёт Шея:
- Говорили же, не лезть в классы. Что за уроды… - говорит ни для кого.
- Старичков! - зовёт спускающийся следом Семёныч нашего сапера, - Ты чем занимался?
- Семёныч, я растяжки ставил со стороны оврага.
- Он растяжки ставил, - подтверждает начштаба.
Раненого сносят вниз.
Вызывают из штаба округа машину.
- Ну, мудак, - всё ругается на улице Шея.
- Тебе что, его не жалко? - спрашиваю я.
- Мне? Мне жен и матерей жалко. Сейчас этого урода привезут в Святой Спас, он через неделю бегать будет, а у всей родни из-за него истерика начнется. Моя мать с ума сойдет.
Выходит, улыбаясь, док.
- Чего он? - неопределенно спрашивает кто-то, имея в виду подорвавшегося.
- Говорит, зашёл в класс, и услышал щелчок. Успел отпрыгнуть.
Семёныч через начштаба объявляет построение.
На построении мы слышим, что весь младший начальствующий состав - распиздяи, старший начальствующий состав - распиздяи, что если мы сюда приехали, чтобы устраивать тут детский сад… ну и так далее.
В итоге на втором этаже выставляют ещё один пост, а командир второго взвода, Костя Столяр, самолюбивый хохмач и шутило, получает от Семёныча искренние уверения, что на премиальные и вообще на доброжелательное отношение офицерского состава он может не рассчитывать.
- Я сейчас пойду его добью, - говорит Костя после развода, имея в виду раненого.
Через час невезучего и чрезмерно любопытного бойца, увезли.
Из штаба приехал и остался в школе чин; где-то я его уже видел…
Семёныч с капитаном Кашкиным объяснительную бумагу написали - о том, что боец был ранен при выполнении задания по разминированию помещения.
Не скажу, что парни огорчились из-за того, что нас на одного стало меньше.
Пару перекуров мы обсуждали произошедшее, а потом - забыли, как и не было.
Отвлеклись на иные заботы.
IV
Наверное, от местной воды у парней началось расстройство желудков. Держа в руках рулоны бумаги, бугаи наши то и дело пробегают по коридору, топая берцами и на ходу расправляя штаны.
- Хорошо, что мы пока никому не нужны! - ругается Куцый, впрочем, глаза его щурятся по-отцовски нежно, - Вот сейчас бы нас на задание сняли! Сраную команду!
А уж когда пришло время дежурства на крыше, так тут некоторые в неистовство впали - охота ли по крыше туда-сюда, таясь лишнего шума, елозить, когда хочется бежать изо всех сил. За подобное беспокойное поведение на посту Шея вставил бы парням пистон, кабы сам не страдал тем же недугом.
Меня это расстройство миновало.
Хоть мы и прожили два дня спокойно, массовый понос на настроение парней действует удручающе, кое-кто серьезно на нервах, это чувствуется; и это понятно и простительно. Разве что Плохиш ведет себя так, как, верно, вёл себя в пионерском лагере. Тем более, что у него с желудком тоже нет проблем, и это даёт ему все основания подкалывать парней. Правда, когда он в коридоре, придуряя, повис на рукаве спешащего в сортир Димки Астахова («Подожди, Дим, сказать кое-чего хочу»), - Дима разразился таким матом, что Плохиш быстро отстал, - а такое случается исключительно редко. Стоит отметить, что Астахову вообще не свойственно повышать голос, но промедление в данных обстоятельствах могло для него окончиться грустно.
Однако некоторый невроз, скрываемый в клубах дыма бесконечных перекуров, происходящих прямо в туалете, чтоб не удаляться от спасительных белых кругов, - и откровенная мутная тоска - это разные вещи.
Вот, скажем, Монах, - не курит, не шутит, он сидит на кровати, бессмысленно копошится в своем рюкзаке.
Лицо его покрыто следами юношеской угревой сыпи. Он раздражает многих, почти всех. За безрадостный душевный настрой Язва называет его «потоскуха», - от слова тоска. Кроме того, у Монаха всё валится из рук, - то ложку он уронит, то тарелку, - что дало основание Язве называть его «ранимая потоскуха». Утром Монах, спускаясь по лестнице, упал сам, и Язва тут же окрестил его «падучей потоскухой».
Монах карябает ложкой о посуду, когда ест, он постукивает зубами о стакан, когда пьёт чай, он быстро и неразборчиво отвечает, если его спрашивают. Издалека его голос похож на курлыканье индюка. Когда он ест, пьёт или говорит, по всему его горлу движется кадык, украшенный несколькими длинными, черными волосками.
У него тошный вид.
- Ты чего, протух? - спрашивает его Язва.
- Что? - не понимает Монах; в слове «что» у Монаха букв шесть, при чём не все они имеют обозначение в алфавите, - три буквы, составляющие произнесенное им слово, обрастают всевозможными свистящими призвуками.