«Из школы ракеты запускают, собаки», - понимаю мгновенно.
- В воду! - приказывает Хасан.
Разом присаживаемся, пригибаем головы к воде, корябаем пальцами левых рук за дно (в правых - автоматы), цепляемся за осклизлые коряжки.
Сразу раздаётся стрельба, но куда-то в сторону стреляют.
Ракета гаснет, - вижу по отражению в воде.
Встаём, вновь бредём, не взирая на стрельбу. Вода по грудь…
На кустистом возвышении, - островком его не назовёшь, оно тоже в воде, но воды там по колено, а где и по щиколотку, - сидят наши… В кустах.
Кому-то, - тяжело раненому, - накидали веток, деревце сломленное разложили, - получилась лежанка, сырая, ребристая, но всё не в воде лежать.
В наши лица вглядываются, нас называют по именам, и мы называем оставшихся по именам. Голоса хриплые сдавленно звучат, произносящие русские имена.
XIII
Дымящимся ледяным утром, когда танки начали бить по школе, она была уже пуста.
Мы, очумевшие за ночь, потерявшие рассудок от холода, едва рассвело, побрели куда-то, не способные ни к чему, тупые…
Но по школе начали стрелять с дороги, и мы остановились.
Стояли по пояс в воде, глядя на школу, кривили рты, издававшие сиплые звуки. А школа была пуста. Там уже убили почти всех, кто приехал сюда за тем, что бы умереть. Мы, оставшиеся, стояли, с обожженными лицами, с обледеневшими ресницами, с больным мозгом, с пьяным зрением, с изуродованными лёгкими, испытавшими долгий шок…
…вышли к дороге и нас подобрали, недоверчиво глядя на нас.
Горелый, чёрный асфальт растрескался, как сохлый хлеб, когда мы взошли на него. Мимо летела ласточка, и коснулась крылом моего лица.
«Мир будет».
В комендатуре мы обмылись тёплой водой. Вяло плескались, - голые, худые мужчины, - касаясь друг друга холодными ногами, усталыми и ослабевшими руками, осклизлыми спинами.
Под ногтями, в густой, чёрной окаёмке, собралась овражная слизь и грязь, и кора древесная, и, наверное, Санина кожа, содранная, когда я цеплялся за него, и кожа того, зарезанного…
Болели разодранные ладони, тяжело ныло надорванное ухо, туманно и тошно саднило пробитую голову.
Переоделись.
Нас поили чаем, и водкой, и кормили. Мы лязгали зубами, глотая пищу и скрябали ложками о дно банок. Пили и никак не могли разогреться, развеселиться. И кашляли долго, нудно, истошно. И редко смотрели друг другу в глаза.
Появился деловитый чин, знакомое лицо, обросшее бородой. Ну да, Чёрная метка… Увёл Семёныча.
Через час мы поехали к школе, приодетые в тёплое, отстрелявшие своё бойцы, недобитки расформированного отряда…
Несколько сапёров с нами, солдатики.
Ходили молча по коридорам, искали что-то.
Никого уже не было в коридорах, ни Скворца, ни Кеши, ни Андрюхи-Коня, никого…
В овраге, возле школы, выставив локти и колени, и разбитые головы лежали неузнаваемые, неузнаваемое…
Трупы своих чеченцы забрали.
Плохиш раздобыл под досками своей порушенной кухоньки бутылку водки. В «почивальне» стоял и пил ее один, из горла…
- Меня ведь никто не ждёт. А я приеду, - сказал Плохиш.
«А они нет» - вот что хотел он сказать.
Сапёры сняли несколько растяжек на лестницах, и в «почивальне».
- Качели посмотрите… - попросил я сапёров.
Они накинули верёвку на качели, потянули, - и стульчик для качания улетел к воротам, покорёженный. Я, стоявший в грязном коридоре, в воде, дёрнулся от звука взрыва, и потерял сознание…
Били по щекам, плескали водой на лицо…
«Даша» - подумал я. Имя прозвучало во мне близко и тепло, как удар сердца.
…Снова пили, приехав в Ханкалу, и наш куратор обещал нам ордена. Вася послал его на хуй, и куратор ушёл, и больше не приходил.
Пьяных нас отвезли в Моздок. Ехали с колонной, в одной из машин, в кузове.
Кто-то блевал за борт.
При выезде из Чечни, парни вылезли из машины, и расстреляли знак, на котором так и было написано «Чечня». Всем почему-то казалось, что если по нему долго стрелять, то он упадёт. Но пули лязгали, а знак не падал. Тогда его выкорчевали и бросили, не смотря на то, что откуда-то взялся целый полковник и толкал нас, и орал матом на Семёныча.
Семёнычу же было всё равно, - Хасан сказал, что они с Чёрной меткой выбили на нас, на побитый отряд деньги, много денег. И Семёныч зажал себе треть, и Чёрная метка треть. А остальные, быть может, отдадут нам. Но, может, и не отдадут.
- А ты хули хотел? - сказал Хасан, хотя я ничего не хотел, и ничего не говорил, - Помнишь, он нас гонял по ночному Грозному? От этого задания спецы из ФСБ отказывались…
- Галимый кандец светил, - вставил кто-то.
- Семёныч сам напросился тогда… - закончил Хасан, и потом ещё что-то говорил.
Монах непослушно и непонимающе тряс головой, словно поражённый какой-то дурной болезнью. Он не слышал и не слушал никого.
В Моздоке парни уже протрезвели, и несколько часов лежали на рюкзаках, глядя в небо так долго и так внимательно, как никогда в жизни, наверное, не смотрели. Если только в детстве?
В самолёт, вместе с нами, хмурыми, полезла пугливая, замурзанная псина.
Ее шуганули, она отбежала, а потом снова метнулась в разверзнутое нутро «борта», увиливая от пугающих и топающих ног.
- Куда! А! Ах, ты! - заорали пацаны, отчего-то развеселившись.
- Ну, давай сука, давай! - необыкновенно нежно зазвал ее к себе Вася, - Сука чеченская! В России кобели такие есть! Ого-го! Давай, милая…
В самолёте Хасан, что-то разыскивая в куртке камуфляжа, вытащил из кармана карты, - те самые, в которые мы играли, когда летели сюда. Карты отсырели, раздулись, стёрлись.
Подумал вяло, что в этом есть какой-то смысл, - карты… мы в них играли… в карты… когда летели сюда… Но в этом не было никакого смысла.
Я смотрел в потолок, поднявшегося в небо борта, и касался безвольной рукой псины, всё ещё боящейся нас. Бока ее, худые и грязные, дрожали.
«Вся тварь совокупно стенает и мучится доныне» - выплыла в моей голове большая, как облако фраза.
Мне казалось, что я плачу и собаку обнимаю. Что шепчу «сученька моя, прости меня, сученька… пусть меня все простят… и ты, сученька моя…»
Мне так казалось. Но я не плакал, глядя сухими глазами в потолок. Ни у кого и ни за что не просил прощенья.