И все в застолье привстали со стульев, через стол перегнулись, с мест повскакали на руки мои смотреть. Притихли все.
А у него горько ушли вниз углы длинного змеистого рта, и язык свой отвратительный он больше не сосал и не жевал.
Руки у меня были сухие и чистые. Успокоился я. Не знал, что он меня подманивает.
Спросил его:
— Ты кто такой, сволочь?
А он засмеялся. И выпулил на миг изо рта длинную синюю стрелку языка, зубы желтые, задымленные мелькнули.
— Я не сволочь. Я противный, как правда. Но не сволочь. Я Истопник котельной третьей эксплуатационной конторы Ада.
Тишина за столом стояла невероятная.
Я никогда не думаю, как ударить. Решение возникает само, от меня совсем независимо. Потому что бьют людей очень по-разному. В зависимости от того — зачем?
Бьют:
— чтобы унизить,
— чтобы напугать,
— чтобы наказать,
— чтобы парализовать,
— чтобы ранить,
— чтобы причинить муку.
Бьют, чтобы убить. Одним ударом.
Я понял, что дело швах, что я испугался, что происходит нечто не предусмотренное мною, когда сообразил, что раздумываю над тем, как ударить.
Унизить его — в школьной курточке прихлебателя — невозможно.
Сумасшедшего не напугаешь.
Наказывать его бессмысленно — я ему не отец и не увижу его никогда больше.
Мучить нет резона — он к мученичеству сам рвется.
А убивать его здесь — нельзя.
Хотя с удивительной остротой я вдруг ощутил в себе вновь вспыхнувшую готовность и желание — убить.
— Пошел вон отсюда, крыса свинячья, — сказал я тихо, а он громко засмеялся, глаза засветились от радости.
И я не выдержал и харкнул ему в рожу. Не мог я там его убить.
Хоть плюнул.
А он взялся бережно за свое длинное белесое лицо, осторожно нащупал на щеке, на лбу плевок, прижал, будто печать к штемпельной подушке, медленно растер харкотину, и снова углы рта поехали вниз, и крупные тусклые слезы покатились по его мятой тощей роже.
Поднял на меня черноватый кривой палец и медленно сказал:
— Расписку ты возвратил… Остался месяц тебе… Потом — конец. Придешь отчитаться… ТЫ ПОКОЙНИК… — и засмеялся сквозь слезы, радостно и освобожденно.
Потом вышел из-за стола и, все время убыстряя ход, двинулся к выходу.
Через месиво тел, в лабиринте столиков, среди орущих, пьющих, веселящихся людей, жрущих, изнемогающих от бушующих в них желудочного сока, спирта и подступающей спермы, шел он к дверям, быстро и твердо, почти бежал.
А мои развеселые боевые собутыльники почему-то не шутили, не радовались, не орали, а смотрели на меня — испуганно и озадаченно.
Не вслед быстро уходящему из зала Истопнику, а — на меня.
И за нашим столом, отгороженным от остальных деревянным невысоким барьерчиком, повисли угрожающее уныние и пахнущее гарью молчание. Казалось, выросли до самого потолка стеночки деревянного барьера, отъединили нас — в заброшенности и страхе — от всех остальных.
Я вскочил и побежал за Истопником. Разомкну подлюгу. На части.
Но Истопник уже исчез.
Прошелся я расстроено, потерянно-зло по вестибюлю, заглянул в уборную, в гардероб — нигде его не было.
Зашел в бар и, чтобы успокоиться, выпил фужер коньяку. Потом еще. Орал из динамиков джаз. Рыжие сполохи метались в прозрачно-подсвеченных цилиндрах бутылок. Слоился толстыми пластами дым от сигарет.
Я присел на высокий табурет, взял бокал холодного шампанского. Хотел выкинуть из головы Истопника.
А за спиной будто бесы столпились, потихоньку, ритмично копытцами козлиными затопали — громче, звонко, зло. Закричали над ухом голосами острыми, пронзительными, кошачьими, мартовскими. Завлекали.
Все клубилось. Замахали в глаза крыльями соблазна алого и кружить начали хороводом, голова стала тяжелая, чужая. Морок нашел, сердце сжалось от боли — острой, как укус.
Тоска напала.
Оделся и ушел.
А проснулся в омерзительном лежбище одноглазого штукатура на станции Лианозово. Мертвой новостройке на Марсе…
Глава 3
Хоум-Камминг
Таксист зарулил к моему дому, шлепая баллонами по жидкой снежной каше, как галошами. Я долго шарил по карманам в поисках бумажника, пока не нашел его в заднике брюк.
Слава Богу, девушка-штукатур хоть бумажник не свистнула. Кроме прочего, у меня лежало в нем сто долларов. Было бы жалко «зелененьких ребят», да и нехорошо это — незачем знать невесть откуда взявшемуся одноглазому штукатуру, что у меня завалялось сто «Джорджей». За хранение ста вечно обесценивающихся долларов могут намотать уголовную статью.
Загадка социалистического мира: чем сильнее обесценивается доллар, тем выше ему цена у нас на черном рынке. Неграмотные спекулянты, видно, не читают биржевой курс в «Известиях».
Таксист, пересчитывая рубли, недовольно бормотал под нос:
— Ну и погодка, пропасть ее побери! Вот подморозит маленько, запляшут машины на дороге, как в ансамбле у Игорь Моисеевича…
Хлопнул дверцей, укатила прочь «Волга», зловоня горелым бензином и горячим маслом. Подступил рассвет, мокрый и серый, как помоечная кошка.
Шаркал лопатой-скребком лифтер у подъезда, и каждый скребущий унылый звук царапающей асфальт лопаты раздирал нервы. Задушенно-коротко крикнула за парком электричка.
Мимо прошел дворник — с окладистой бородой, в золотых очках, в дубленке. Еврей-рефьюзник. Поставил на тротуар метлу и лопату, чинно приподнял каракулевый пирожок. Молодец. Пятый год дожидается визы на выезд.
Мне их даже жалко.
— Моисей Соломонович, новостей у вас нет?
Пожал плечами:
— Ждем.
— Вроде с американцами потеплело. Может, начнут выпускать? — вежливо предположил я.
— Может быть.
Дворник — профессор, кажется, электронщик. Будет сидеть здесь, пока рак на горе не свистнет. Дело, конечно, не в его секретах. Они уже скорей всего и не секреты никакие.
Настоящий страх можно поддерживать только неизвестностью.
Неизвестностью и бессистемностью кары. Любым четырем выезд разрешается, любому пятому — запрещается. Без разумных причин и внятных объяснений. В этой игре есть лишь одно правило — отсутствие всяких правил.
— Коллега, вам помыть машину? — спросил еврей.
Я посмотрел на свой заснеженный, заляпанный грязью «мерседес», потом взглянул на еврея. Покорное достоинство. Горделивое смирение. Вот уж народец, прости Господи! Вряд ли так уж нужна ему трешка за мытье моей машины. Они просто купаются в своем несчастье. По трешкам собирают капитал своих невзгод, чтобы подороже торгануть им там — когда выберутся. Они хотят напомнить, что еще при Гитлере профессора чистили улицы зубными щетками.
Может быть, они загодя готовят обвинительный материал?
Тогда зря стараются. Нас судить никто не будет.
А стремление к честному труду надо поощрять. Пусть профессор физики помоет машину профессору юриспруденции.
— Пожалуй, помойте, — и протянул ему пятерку.
Он полез за споим кожаным портмоне, стал вынимать рубли сдачи.
— Это стоит три рубля. — сообщил он степенно.
Еврейский наглец.
— Два рубля — надбавка за ученую степень. — Я пошел к подъезду, скользнул глазами по свежеприклеенному листочку объявления на двери, и сердце екнуло гулко, как наполнившаяся кровью селезенка.
«ЖИЛИЩНО-ЭКСПЛУАТАЦИОННОЙ КОНТОРЕ ТРЕБУЮТСЯ:
ДВОРНИКИ.
ИСТОПНИКИ В КОТЕЛЬНУЮ».
Ты уже и сюда добрался, проклятый?
Не знаю почему, но оглянулся я на профессора-еврея. Не спеша сметал он с моей машины метелкой снег. Да нет же! Он здесь ни при чем, таких в нашем районе много.
У нас ведь не Лианозово, не вымершая марсианская новостройка. У нас — Аэропорт. Фешенебельный район. Элитарное поселение. Розовое гетто.
Аэропорченные люди. Дышим испорченным воздухом вранья и страха… Аэропорт.
Куда летим?
Наваждение. Игра уставших нервов. Надо в душ, потом в койку Спать, спать, все забыть.
Встал из-за своей конторки консьерж Тихон Иваныч, отдал честь почти по-уставному. Родная косточка, пенсионер конвойных войск. Ничего он про меня не знает, но лимфой, охранным костным мозгом ощущает: во все времена — сегодня, вчера, в уже истекшей жизни, еще до нашего рождения — был я ему начальником. И буду.
— Дочка ваша вчера приезжала… В дом заходила, ненадолго…
Молодец сторожевой! Он и видел-то Майку пару раз, но запомнил, ощутил расстановку, уловил ситуацию.
— На иностранной машине… Вроде вашей… Но номер не наш. И человек ее в машине ждал…
Эть, сучка какая выросла, девочка моя. Мой темперамент. Видно, по рукам пошла. А вообще-то — пускай, лишь бы здоровье не порушила. Жалко одно что с иностранцем путается. Ей это ни к чему, а мне она может дела попортить. Я человек заметный. КОНТОРА не станет разбираться, что я с той семьей тысячу лет не живу. И знать их не желаю. Они сими по себе. Я их хочу забыть.