Интересно, кто ее возит — фирмач или дипломат? Кто ее пользует — демократ, нейтрал или капиталист? Во всем этом есть у нас важные оттенки. Вохровец мой любезный, вологодский сторожевой пес Тихон Иваныч их не улавливает, он ведь при всей дружбе со мной, при всем глубоком почтении в рапорте районному Уполномоченному КОНТОРЫ сообщит просто: «…есть контакты с иностранцами». А мне при подходящем случае это припомнят. Заслуги заслугами, а принцип жизни всегда один: оглянись вокруг себя — не гребет ли кто тебя.
Все это подумалось за короткую, как выстрел, секундочку, потом хлопнул я сторожевого легонько по плечу, засмеялся весело:
— Ошибочку давал, Тихон Иваныч! Номер не наш на той машине, а человек там сидел наш. Мой человек. Так надо…
И сторожевой сбросил с себя груз озабоченности, истаяло бремя ответственности за наблюдаемый в зоне непорядок, могущественный пароль «так надо» вновь свел в фокус мучительное раздвоение штатной ситуации.
Так надо. Универсальный ответ на все неразрешимые вопросы жизни. ТАК НАДО. Абсолютная логическая посылка. ТАК НАДО. Абсолютный логический вывод, не допускающий дальнейших нелепых и ненужных вопросов: КОМУ НАДО? ЗАЧЕМ НАДО? КАК НАДО?
Так надо. Венец познания.
И добродушное морщинистое крестьянское лицо моего верного конвойного консьержа светится полным удовлетворением. Васильковые глаза налиты весенней водой. Белесые седоватые волосики аккуратно заложены за розовые лопушки оттопыренных ушей. Своей спокойной вежливой добропорядочностью, всем своим невзрачным провинциальным обликом, этой забавной у пожилого человека лопоухостью Тихон Иваныч очень похож на Эгона Штайнера.
Ни на следствии, ни на суде Эгон Штайнер не мог понять, в чем его обвиняют. Он не прикидывался, он действительно не понимал. Он никого не убивал. Согласно приказу руководства, на отведенном ему участке работы он, выполняя все технологические условия и соблюдая технику безопасности, обслуживал компрессоры, нагнетавшие в герметические камеры химический препарат под названием «Циклон-Б», в результате чего происходило умерщвление евреев, цыган, бунтующих поляков и неизлечимо больных.
Я долго разговаривал с ним во Фрайбурге во время процесса, куда я прибыл представлять интересы советского иска по обвинению в массовых убийствах группы эсэсовцев, пойманных боннской прокуратурой.
Штайнер не понимал обвинения и не признал себя виновным.
Убийцы — это злодеи, нарушители прядка, беззаконно лишающие людей жизни и достатка. Он, Штайнер, не убийца, а хороший механик, все знают, что он всегда уважал закон, он верующий человек, у него семья и дети, и действовал он только по справедливости, название которой — закон. Он выполнял действующий закон. И не его вина, что люди так часто меняют законы. Каждый приличный человек должен выполнять законы своей страны, и бессовестно сначала требовать их неукоснительного соблюдения, а через несколько лет такое поведение называть преступным. И уж совсем немыслимо — судить за это.
Мне было жалко его. Я его понимал.
На суде я, конечно, говорил о слезах и крови миллионов жертв, и требовал беспощадного возмездия выродкам. Но не казались они мне выродками человечества — наоборот, нормальное порождение нашего сумасшедшего мира.
И горячо благодарил в душе Создателя за то, что никому из нас не грозит страшная горечь Нюрнберга, вся его бессмысленная разрушительная правда. Не за одного себя благодарил! За нас за всех. Да за весь народ, собственно. Такое лучше не знать. Западные толстомясенькие либералы просто не поняли бы половины ужасной Правды, а мы здесь, на нашей стороне — возненавидели бы друг друга навсегда, переубивались насмерть, превратились в стаю озлобленных к кровожадных ЗВЕРЕЙ.
Нет, нам этой правды не надо. Время постепенно все само залечит, забвение запорошит пылью десятилетий.
Ну, скажи, любезный мой синеглазый старичок Тихон Иваныч, нешто нужно жильцам нашего дома знать, что ты вытворял у себя в зоне двадцать лет назад?
Сейчас ты их встречаешь с ласковой улыбкой у дверей, помогаешь вкатывать детские коляски, подносишь к лифту сумки с продуктами, а они тебе на праздники вручают поздравительные открыточки, бутылки водки и шоколад для внуков. И полная у вас любовь.
Они не знают, что ты хоть и старый, но хорошо смазанный обрез, спрятанный до времени на городском гумне — в нашем подъезде. Не дай им Бог увидеть тебя снова в работе!
Будут качать своими многомудрыми головами, тянуть вверх слабые ручонки, как на освенцимском памятнике: «Боже мой, как же так? Такой был услужливый, любезный человек! Откуда столько безжалостности?»
Хорошо, что они про нас с Тихон Иванычем ничего не знают. А то захотели бы убить. Правда, убивать не умеют. Это умеем только мы с ним, сторожевым.
Так что вышло бы одно огромное безобразие.
— Будь здоров, старик. Пора отдыхать. Покой нужен…
Я уже нажал на кнопку лифта, и обрезиненная стальная дверь покатила в сторону, как прицеливающийся нож гильотины, а конвойный сказал мне вслед:
— Тут вас еще вечером какой-то человек спрашивал…
— Какой? — обернулся я.
— Да-а… никакой он какой-то… — В закоулках своей обомшелой памяти старик считывал для меня розыскной портрет-ориентировку: — Худ, роста высокого, сутулый, цвет волос серый, лицо непривлекательное, особых примет нет…
И опять сердце екнуло, я снова испугался, потерял контроль, спросил глупость:
— В школьной форме?
Сторожевой глянул на меня озадаченно:
— В школьной? Да что вы, Бог с вами! Он немолодой. Странный какой-то, глистяной, все ерзает, мельтешит, струит чего-то…
Точно. Истопник. Обессиленно привалился я к стене. Щелкнуло пугающе над головой реле лифта, с уханьем промчался и бесплодно рухнул резиновый нож дверной гильотины.
И страх почему-то именно сейчас вытолкнул на поверхность давно забытое…
Мрачный, очень волосатый парень из Баку капитан Самед Рзаев достигал замечательных результатов в следствии. У него был метод. Он зажимал допрашиваемым яйца дверью. Привязывал подследственного к притолоке, а сам нажимал на дверную ручку — сначала слегка, потом все сильнее. У него признавались все. Кроме одного диверсанта — учителя младших классов. Самед еще и нажать-то как следует не успел, а тот умер от шока.
Что за чушь! Что за глупости лезут в голову! При чем здесь Истопник!
Ткнул клавишу с цифрой «16», загудел где-то высоко мотор, зазвенели от напруги тросы, помчалась вверх коробочка кабины, в которой стоял я еле живой, прижмурив от тоски глаза, постанывая от бессилья, — попорченное ядрышко в пластмассовой скорлупе кабины.
Щелк, стук, лязг — приехали. Открыл глаза и увидел, что на двери лифта приклеен листок в тетрадный формат.
Школьной прописью извещалось:
«ТРЕТЬЯ ЭКСПЛУАТАЦИОННАЯ КОНТОРА…
ТРЕБУЕТСЯ…
ИСТОПНИК…
ОПЛАТА…
СРОКОМ ОДИН МЕСЯЦ…»
Обложил, гад. Кто он? Откуда? Себе ведь не скажешь — так надо! Я знаю точно, что мне этого — не надо! Я нерешительно стоял перед открывшейся дверью лифта.
Я боялся выйти на площадку — из сумрака лестничной клетки мог выскочить сейчас с жутким криком Истопник и вцепиться вампировой хваткой в мою сонную артерию. Я боялся сорвать листок с объявлением. И боялся оставить его на двери. Я ведь знал, что это письмо — мне.
Дальше стоять в лифте нельзя, потому что внизу сторожевой, внимательно следивший по световому табло за нашими передвижениями по дому, уже наверняка прикидывает, что я могу столько времени делать в лифте, почему не выхожу из кабины на своем этаже. Может, он сам и приклеил в лифте листок — проверяет меня?
Что за идиотизм! Что это нашло на меня? От пьянства и безобразий я совсем спятил. Надо выйти из лифта и идти к себе в квартиру, в душ, в койку.
Но память старых навыков, былых привычек, почти забытых приемов уже рассылала неслышные сигналы по всем группам мышц и связок. Они напрягались и пружинили, они матерели от немого крика опасности, они были сейчас моим единственным надежным оружием, и ощущение их беззвучного звона и мощного тока крови взводило меня, как металлический клац передернутого затвора.
Пригнулся и прыгнул из кабины — сразу на середину площадки. И мгновенно развернулся спиной к стене, а руки серпами выкинул вперед для встречного крушащего удара.
Загудела и захлопнулась дверь лифта, сразу стало темнее, будто дверь все-таки догнала и отсекла дымящуюся матовым светом головку лампы. Тихо.
Пусто на лестнице.
И все равно, засовывая в скважину финского замка ключ, я оглядывался ежесекундно и не стыдился своего страха, потому что мое звериное нутро безошибочно подсказывало грозящую опасность. А ключ, как назло, не лез в замок. Отрубленный плафон, полный теплого света, катился в запертой кабинке вниз, к сторожевому Тихон Иванычу, утренний грязный свет вяло сочился в окно, и в тишине мне слышался шелест, какой-то плеск, похожий на шепот или на смех. А может быть, негромкий плач?