Тяжким камнем лежит в моей душе память о моей умиравшей маме. Почти год она была малоподвижна после перелома шейки бедра. Я не отдал ее в больницу, зная, что это приведет к неподвижности и быстрому концу — ей было уже восемьдесят шесть. Я заботливо ухаживал за ней дома. Я помогал ей вставать по утрам, умывал, прибирал, усаживал в кресле, кормил… Улетал с работы между двумя операциями, чтобы проверить, как ей живется, покормить, помочь. Я делал все, что нужно, и в глазах окружающих выглядел хорошим сыном. Но теперь я понимаю, что маме больше, чем уход, нужно было поговорить, нужно было, чтоб я посидел рядом, рассказал бы, что происходит на работе, на улице, поговорил о политике… Ей-то надо было, чтоб я поговорил с ней обо всем! Ей, наверное, хотелось повспоминать о своем прошлом, которое сидело в ней порой колом, которое она хорошо помнила и охотно рассказывала обо всем пережитом моим друзьям, когда они приходили и я с креслом выносил маму в компанию. Ей хотелось посудачить о погоде, обсудить телепрограммы, потолковать о Лиде и о прежних моих женах, посетовать на моих детей, ее внуков, подумать о будущем моей внучки, ее правнучки, побеспокоится вместе со мной о здоровье всех родственников, поволноваться по поводу газетных новостей обеих родин — географической и исторической…
Но я спешил. Работа, дела, операционная и издательства, больные и редакторы… К тому же мама плохо слышала. Какая ж это тихая беседа со старым родителем, если все время приходиться кричать и повторять сказанное по несколько раз, а в ответ слышать нечто совсем другое, о чем не говорил, не думал, не рассказывал?! Но… мог! И мама это чувствовала, понимала. А я все понимал не так. И теперь вот не перед кем и повиниться…
… Идем по киббуцу. Коттеджи-виллы, иногда соединенные в комплекс из двух-трех строений. В раскрытые окна и двери видны небедные городские квартиры. Так выглядит у нас санаторий какого-нибудь Четвертого управления. Это жилая зона. Здесь, кроме вилл, и дом для стариков, а также поликлиника. А вот и детская территория: ясли, детский сад, школа. Классы в разных домиках. После четырех часов ребята уходят домой — отчуждение детей от семьи ушло в прошлое. Видно, поняли. Тут ребятня играет как на спортивной площадке, так и в компьютерном классе. Поблизости от детской территории небольшой зоопарк. Разные птицы — обычные и диковинные, обезьянки, пони, еще какие-то небольшие и нестрашные животные. Дети тут дежурят, ухаживают за своим зверьем. Здесь же и кружок верховой езды. Кружков здесь много — языковые, танцевальные, музыкальные, рисовальные, драматические, спортивные — разные. В городе все эти кружки платные, здесь же, разумеется, за счет киббуца — у киббуцника своих денег нет и быть не должно.
Проживание здесь стоит полторы тысячи шекелей. Заработанное идет в общую кассу. Время от времени тебя знакомят с твоим счетом. Как в банке.
Паша с семьей зарабатывает что-то около трех с половиной тысяч. Тратит полторы. Что-то накапливается. Поскольку он не член киббуца, то может купить себе машину. Член киббуца покупать не должен — не должен выделяться.
Зато, если хочешь, можешь завести себе личную кошку, собаку (слава Тебе, Господи!). Личные животные тоже питаются за счет киббуца. Собачью, кошачью пищу берут здесь в магазине, хотя денег не платят. Наверное, записывают куда-нибудь?.
Конечно, член киббуца что-то приобретает, у него многое может быть. Но если он захочет выйти из сообщества — уходит голеньким. Частники, гости киббуца, приглашенные вроде Паши, зарабатывают здесь меньше, чем в машаве. (Машава — это другой вид кооперации, когда отдельные фермеры объединяются лишь для реализации произведенного, — то, что у нас от большого ума называлось спекуляцией или, более вежливо, посредничеством).
Потягивая замечательный местный ликер, Паша расселся в кресле и, попыхивая трубкой, принялся рассуждать:
“Никакие мы не олимы, то есть вернувшиеся к себе на родину. Недаром в России нас назвали репатриантами. Это обычная эмиграция, и мы эмигранты. Здесь к нам так и относятся — как к людям второго сорта: нам меньше платят, чем израильтянам, нам труднее найти работу…”.
Но, по-моему, он не прав. Эмигрант не прикрыт ничьим крылом. Устраивается, как может. Ему никто не помогает, не дает никаких ссуд. А здесь есть министерство абсорбции — специально для таких, как Паша. Для эмигранта не создают никаких специальных курсов переподготовки. А для олимов их полно. Для эмигранта нет никаких льгот — здесь для приезжих евреев много их, разных. Эмигрант не может купить себе машину со специально для него придуманной скидкой. Здесь — пожалуйста, покупай со скидкой в сорок процентов. Олиму дают деньги, чтобы он мог снять квартиру. Вот на работу, действительно, устраиваться труднее. И это естественно: не знаешь местных правил, обычаев, законов, языка, наконец. Все это нормально, к сожалению.
Паша по советскому паспорту — армянин. И по здешним документам он тоже армянин — муж еврейки, отец евреев. Вообще-то бабушка его по материнской линии — еврейка, стало быть, и мать еврейка, и он также, по еврейским законам. Да и отец у него еврей. Он мог бы утвердить себя евреем через раввинатский суд, но все это настолько нецивилизованно и дурно пахнет, столь неприятна эта оценка-расценка, что он не стал этим заниматься. Армянин и армянин.
— Паша, а на тебе это как-то отражается?
— Никак. Вот только в армию могут не взять. Проситься надо. Не быть в армии здесь просто неприлично.
…Последний проход по киббуцу. Садимся в “мицубиси” олима Бори, приобретенную с сорокапроцентной репатриантской скидкой; прощаемся с семьей Паши и уезжаем в Тель-Авив.
Посочувствовали своим. Порадовались за них. И все же полноценность жизни олима прежде всего связана с работой. Не для выживания — выживут, а для ощущения полноценной жизни. Качество жизни зависит не только от еды и крыши. Надо ощущать собственную необходимость. Свобода — не просто отсутствие страха и раскованность, это еще и дело жизни, вымечтанное и наработанное с детства. Кому в России удалось работать в вымечтанном деле, тот здесь чаще неудачник. Кто там, на географической родине, тащился по вынужденной, а не выбранной дороге, тому здесь легче.
Здесь решена проблема существования… И только. Может, от этого все же морально легче, от инфаркта дальше. Хоть смертность здесь, как и на всей планете, стопроцентная… И для евреев тоже, господа!
1992 год