И все же, когда он медленно поднимался по лестнице в бельэтаж, мне хотелось схватить его за рукав и потянуть назад. Господи, боже мой, да неужели же ты не видишь вон того объявления на трех языках: «Beware of pickpockets!», «Attention aux pickpockets!», «Achtung vor Taschendieben!»[10] He видишь? Ну и дурак! О таких, как ты, здесь отлично осведомлены, уж конечно в толпе шныряют десятки агентов. Еще раз повторяю: ты сегодня не в форме, поверь мне! Но этот видавший виды человек равнодушно скользнул взглядом по объявлению, вероятно хорошо ему знакомому, и спокойно продолжал подниматься по лестнице — действие безусловно разумное, которое само по себе можно было только одобрить, ибо в нижних залах продаются предметы домашнего обихода, простая мебель, ящики, шкафы, там толкается и суетится толпа старьевщиков, от которых мало проку и мало радости; они еще чего доброго носят свой кошель, по старой крестьянской привычке, на животе, крепко обвязав его вокруг талии, и навряд ли целесообразно и выгодно подбираться к ним. Зато в залах бельэтажа, где идут с молотка предметы роскоши — картины, книги, автографы, драгоценности, — там, конечно, и карманы набиты туже и покупатели не так предусмотрительны.
Я с трудом поспевал за своим приятелем, потому что он прямо от главного входа начал соваться то в одну, то в другую залу, взвешивая, где больше шансов на успех; и всюду он изучал объявления на стенах, терпеливо и не спеша, как гастроном, смакующий изысканное меню. Наконец, он остановился на зале № 7, где распродавалась знаменитая коллекция китайского и японского фарфора графини Ив де Ж… По всему было видно, что проходящий здесь сегодня дорогой товар вызвал особый ажиотаж. Люди стояли плечом к плечу, за шляпами и пальто не было видно стола аукциониста. Сплошная стена в двадцать-тридцать рядов закрывала длинный зеленый стол, и с нашего места у входа можно было поймать только забавные движения аукциониста, который, не выпуская из рук белого молотка, как заправский капельмейстер, дирижировал со своего возвышения торгами и после томительно длинных пауз неизменно переходил на prestissimo.[11] Как и прочие мелкие служащие, он, верно, проживал на окраине, в Менильмонтане или еще в другом каком-нибудь пригороде, — двухкомнатная квартирка, газовая плита, граммофон как предел мечтаний и горшок пеларгонии на окне, — а здесь, тщательно причесанный и напомаженный, облаченный в модную визитку, он явно наслаждался тем, что ежедневно в течение трех часов в присутствии изысканной публики ударами своего молотка превращает в деньги самые большие парижские ценности. С заученно-любезной улыбкой, ловко, словно жонглер разноцветные мячики, подхватывал он на лету предлагаемые отовсюду цены — слева, справа, спереди у стола, в конце зала, у дверей — «шестьсот, шестьсот пять, шестьсот десять» — и возвращал обратно в зал те же цифры каждый раз с предложенной надбавкой. А когда более или менее долго никто не набавлял цену и каскад цифр останавливался, он изображал из себя заигрывающую девицу и с манящей улыбкой взывал: «Никто больше справа? Никто больше слева?», или же грозил, драматически сдвинув брови и подняв в правой руке молоток слоновой кости: «Окончательно!», или ласково уговаривал: «Это же совсем недорого, господа!» В то же время он раскланивался с завсегдатаями, хитро подмигивал в знак поощрения некоторым покупателям, и его тенор, при объявлении о продаже нового предмета — «тридцать третий номер», звучавший сухо, по-деловому, становился все театральнее, по мере того как возрастала цена. Он явно наслаждался тем, что в течение трех часов человек триста, а то и четыреста, затаив дыхание, впиваются глазами в его губы или в обладающий магической силой молоток в его руке. Хотя он был только рупором, передающим случайные предложения покупателей, он обольщался сознанием собственной значительности, его пьянила иллюзия, что ему принадлежит решающее слово; как павлин распускает хвост, так и он распускал свой словесный веер, но это нисколько не помешало мне подумать, что его наигранные манеры в сущности оказывают моему приятелю ту же услугу, что и утренние обезьянки.
Пока что мой добрый приятель еще не мог воспользоваться помощью своего невольного сообщника, потому что мы стояли в последнем ряду и всякая попытка вклиниться в эту плотную, теплую и вязкую людскую массу и пробиться к столу аукциониста представлялась мне совершенно безнадежной. Но я опять убедился, что я жалкий дилетант в этой увлекательной профессии. Моему товарищу, опытному мастеру и практику своего дела, давно было известно, что в ту минуту, когда молоток стукнет в третий раз, — «семь тысяч двести шестьдесят франков!» — только что ликующе возгласил тенор, что в это короткое мгновение разрядки стена расступится. Задранные головы опустились, торговцы вносили цены в каталоги, кое-кто отошел в сторону, на какое-то мгновение в густой толпе появились просветы. И этим мгновением он воспользовался с гениальной быстротой и, нагнув голову, как торпеда проскочил вперед, сразу пробившись через пять-шесть рядов. И я вдруг очутился один, а ведь я поклялся ни на минуту не оставлять этого неосторожного человека. Теперь я, правда, тоже поднажал, но аукцион уже продолжался, стена уже снова сомкнулась, и я застрял в самой гуще, как телега в болоте. Меня сжимали противные, жаркие, липкие тиски сзади, спереди, слева, справа, куда ни посмотришь — чужие тела, чужое платье, кашляющие в шею соседи. К тому же было просто нечем дышать, пахло пылью, затхлым, кислым, а главное пóтом, как всюду, где дело касается денег. Совсем упарившись, я попробовал расстегнуть пиджак и достать носовой платок. Напрасные старания! Я был плотно зажат. Но все же я не сдавался, медленно и упорно, ряд за рядом продвигаясь вперед. Увы, я опоздал! Канареечное пальтишко исчезло. Оно скрылось, застряло где-то в толпе, и никто, кроме меня, не подозревал о его опасном соседстве, а у меня дрожал каждый нерв от какого-то мистического страха, что сегодня с ним неминуемо случится что-то ужасное. Каждую минуту я ждал, что кто-нибудь крикнет: «Держи вора!», что начнется сутолока, шум и беднягу выволокут из толпы за рукава его желтого пальтишка — я не могу объяснить, почему я проникся страшной уверенностью, что сегодня, именно сегодня его постигнет неудача.
Но ничего не случилось. Ни криков, ни переполоха; наоборот, шелест, шарканье, шум внезапно как оборвались. Сразу стало удивительно тихо, словно все стоящие здесь двести-триста человек, будто, по уговору, затаили дыхание, все с удвоенным напряжением впились глазами в аукциониста, отступившего на шаг под лампу, при свете которой его лоб блестел особенно торжественно. Дело в том, что на сцену выступил главный аттракцион — огромная ваза, личный подарок китайского императора французскому королю, присланная триста лет назад и, как и многие другие вещи, во время революции таинственным образом отлучившаяся из Версаля. Четыре служителя в ливреях с особой и подчеркнутой осторожностью подняли на стол драгоценный предмет — сияющую белизной округлость в синих прожилках, — и, внушительно откашлявшись, аукционист объявил предложенную цену — сто тридцать тысяч франков! Сто тридцать тысяч — эта освященная четырьмя нулями цифра была встречена благоговейным молчанием. Никто не решался предложить свою цену, никто не решался проронить слово или переступить с ноги на ногу; толпа распаренных, плотно прижатых друг к другу людей замерла в почтительном восторге. Наконец, какой-то седенький старичок у левого края стола поднял голову и быстро, негромко и как-то робко прошептал: «Сто тридцать пять тысяч», после чего аукционист решительно возгласил: «Сто сорок тысяч!»
И тут началась азартнейшая игра: представитель крупного американского аукционного зала ограничивался тем, что подымал палец, и каждый раз цифра, как на электрических часах, подскакивала еще на пять тысяч. На другом конце стола личный секретарь известного коллекционера (в публике шепотом называли его фамилию) каждый раз удваивал ставки; постепенно аукцион превратился в диалог между этими двумя покупателями, сидевшими наискосок друг от друга и упорно не желавшими встречаться глазами: оба обращались только к аукционисту, которому этот торг явно доставлял удовольствие. Наконец, когда дело дошло до двухсот шестидесяти тысяч, американец в первый раз не поднял пальца; названная цифра, словно застыв, повисла в воздухе. Возбуждение еще возросло, четыре раза аукционист повторил: «Двести шестьдесят тысяч… двести шестьдесят тысяч…» Как сокола на добычу бросал он в зал эту цифру. Потом сделал паузу, выжидающе посмотрел направо, налево (ах, он так охотно продолжил бы игру!): «Кто больше?» Молчание… молчание. «Кто больше?» — в голосе его звучало почти отчаяние. Молчание дрогнуло, но струна не издала звука. Медленно поднялся молоток. Триста сердец перестали биться… «Двести шестьдесят тысяч франков раз… двести шестьдесят тысяч два… двести шестьдесят тысяч…»