Иногда ночное прибежище сооружали наши инженеры, иногда мы устраивались на ночлег в избе или еще в каком– нибудь первом попавшемся доме. В помещение, предназначенное для одной семьи с двумя детьми, нас набивалось человек по пятидесяти. Особенно ценились специально для условий русской непогоды изобретенные палатки из плотной водонепроницаемой ткани; они были рассчитаны на девять человек. Еды было предостаточно, и хотя бы в этом наше существование оказывалось более-менее сносным. Мылись мы редко; стали заводиться насекомые; поэтому первое, что мы делали, возвращаясь в Минск, это проходили дезинфекцию.
Мне изрядно надоели и «священная Россия», и передвижение в повозках. Я, как и все, боялся попасть под обстрел, но в то же время мне пора было бы и пострелять из маузера, который постоянно болтался при мне без всякой нужды. Казалось, стрельба будет моей местью за мучения, доставляемые морозом, и волдыри, которыми покрылись мои руки от непрерывного разгребания снега. Кожаные перчатки порвались, и из них выглядывали мои заледеневшие пальцы.
Ощущение холода в руках и ногах было настолько сильным, что казалось, холод пронзил меня в самое сердце. Температура не поднималась выше минус пяти градусов.
Нас расквартировали в пятнадцати милях севернее Минска для охраны огромного гаража военных машин. В деревне было восемь изб; мы заняли семь; лишь в одной, самой большой, жила семья русских: отец, мать и две дочери Хорские. Они говорили, что приехали сюда из Крыма; о родине своей вспоминали с ностальгией. Хорские содержали трактир; в нем мы питались – на свои деньги – и убивали время с попутчиками.
Снег прекратился, но мороз крепчал. Как-то вечером (к этому времени мы простояли в деревне уже больше недели) я отправился на два часа в караул. Я пересек стоянку, на которой были запаркованы машин пятьсот, а то и больше, наполовину засыпанных снегом. Весь день со страхом думал, как буду прохаживаться тут в темноте. Пока мы тут ходим, партизаны могут пробраться незаметно между машинами и всех нас перестрелять – чего уж проще. Правда, я уже успел себя убедить, что война, если она и идет, происходит не здесь, а где-то еще. Никого из русских, кроме торговцев и пленных, я пока еще не встречал.
Разубедив сам себя, я направился на свой пост, расположенный ярдах в пятнадцати от первых машин. Путь пролегал через траншею, выкопанную специально для того, чтобы мы могли дойти до самых машин или, наоборот, незаметно отойти. Прошел снег, и края траншеи поднялись еще почти на три фута; после каждого снегопада нам приходилось заново рыть окоп. Чтобы хоть что-то разглядеть, я встал на ящик. Я накинул на шинель еще и одеяло и едва мог пошевелить руками.
От порции алкоголя я отказался: от него мне становилось еще хуже. Начал настраиваться на противостояние ужасному морозу. Ночное небо было чистым; мне открывался обзор на сто ярдов. На горизонте виднелся чахлый кустарник. В разные стороны расходились телефонные провода; столбы, к которым они прикреплены, не прочно держались в земле и от тяжести снега часто заваливались.
Нос так и жжет от холода. Только нос: его я и высунул из-под одеяла. Шапка надвинута дальше некуда: она закрывает лоб и даже щеки. Сверху каска: ее полагается носить во время караульной службы. Поднятый воротник пуловера, который прислали родители, сзади доходит до края шапки.
Время от времени смотрю на технику, которую охраняю. Трудно и представить себе, что будет, если нам срочно придется уносить отсюда ноги. Двигатели, должно быть, промерзли насквозь.
Я пробыл на посту уже добрый час, когда на дальнем конце стоянки появилась чья-то фигура. Я забился в окоп. Перед тем как вытащить руки из карманов, отважился еще раз высунуться и посмотреть. Фигура направлялась в мою сторону. Может, это разводящий; а что, если большевик?!
Кряхтя от напряжения, я вытащил руки из теплых карманов и схватился за винтовку. Курок от мороза примерз к пальцу. Я взял оружие на изготовку и крикнул:
– Кто идет? Пароль!
Последовал правильный ответ, и я опустил ствол.
И все же не зря принял меры предосторожности: это был офицер, совершавший обход. Я отдал честь.
– Все в порядке?
– Да, лейтенант.
– Ну, с Рождеством тебя!
– Как? Уже Рождество?
– Конечно. Смотри.
Он указал на дом Хорских. Покрытая снегом изба, казалось, ушла в землю, но узкие окна светились ярче, чем разрешали правила затемнения. А в окнах виднелись силуэты моих товарищей. Прошло несколько секунд, и из вязанки дров, вероятно пропитанной бензином, показалось пламя.
Три сотни голосов, как один, орали в тиши морозной ночи песню «O Wainacht, o stille Nacht!»[7]. Неужто такое возможно? В ту минуту все остальное, все, что находилось за пределами лагеря, потеряло для меня значение. Я не мог отвести взор от горящих окон. Лица одних товарищей освещал костер; лиц других не было видно. А песня продолжала звучать, теперь уже на несколько голосов. Не знаю, может, меня растрогала тишина ночи, но ничего лучшего в жизни мне не приходилось испытывать.
Впервые с тех пор, как я стал солдатом, мне вспомнилась юность. Что сейчас у меня дома? Что творится во Франции?
Из сводок мы знали, что многие французы встали теперь на нашу сторону. Это прекрасно! Хорошо, что французы и немцы сражаются плечом к плечу! Скоро мы перестанем мучиться от холода. Война закончится, и мы будем дома рассказывать о своих подвигах. На это Рождество я не получил никакого подарка, который можно было бы потрогать руками, но зато узнал о союзе между двумя родными для меня странами, и этого было достаточно. Я знал, что теперь я мужчина, и отгонял от себя неотступную мысль: как хорошо было бы получить в подарок какую-нибудь заводную игрушку.
Мои товарищи пели, и наверное, по всему фронту точно так же пели тысячи таких, как они. Тогда я еще не знал, что именно в это время советские танки «Т-34», воспользовавшись тем, что из-за Рождества прекратилось наше наступление, сокрушили посты Шестой армии в районе Армотовска. Тогда я и представить не мог, что тысячи моих товарищей в Шестой армии (в которой служил и мой дядя) полегли в аду Сталинграда. Разве мог я знать, что немецкие города подвергаются разрушительным налетам английской королевской авиации и ВВС США? Мне и в голову не могло прийти, что французы изменят франко-германской Антанте.
По-своему это было самое прекрасное Рождество в моей жизни. Я ни о чем не думал и ничего не хотел знать. Я был один под огромным небом, на котором светились звезды. Помню, как по моей замерзшей щеке пробежала слеза – не от горя и не от радости, а от какого-то другого, странного чувства.
Когда я вернулся на квартиру, празднование закончилось. Костер загасили. Гальс припас для меня полбутылки шнапса. Чтобы не обижать его, я сделал несколько глотков.
Прошло еще четыре дня. По-прежнему свирепствовали морозы; к тому же начались сильные снегопады. Наружу мы выходили лишь по обязанности, которые были сведены к минимуму. Мы спалили несколько тонн дерева. Дома сохраняли тепло, так что иногда мы даже потели от жары. Чувствовали себя совсем неплохо, и, как всегда бывает, тут как раз и начались неприятности.
Рано утром, часа в три, караульный ударом ноги распахнул дверь избы, впустив вихрь холодного воздуха и двух солдат, казавшихся близнецами, так похоже выглядели их посиневшие от мороза лица. Они прошли к печке и лишь через несколько минут заговорили. Я, как и все, крикнул им, что– бы закрыли дверь. В ответ раздались ругательства и приказ встать. Мы, кряхтя и не слишком быстро, начали подниматься. Солдат, отдавший приказ, пнул скамейку, стоявшую подле, и снова проорал приказ, схватил одного из наших товарищей, укрытого одеялами, шинелью, мундиром, и выкинул его из импровизированной постели. При неясном свете от печки мы различили погоны фельдфебеля.
– Вы, свиньи, вы собираетесь вставать? – прокричал он, вытаскивая из постели всех, до кого мог дотянуться. – Кто отвечает за это стадо? Какой позор! Так вы надеетесь остановить наступление русских? Если не будете готовы через десять минут, вышвырну вас прямо в таком виде.
Ничего не понимая после внезапного пробуждения, мы в спешке собирали пожитки. Не закрывая дверь, фельдфебель, как бешеный, выбежал из избы и бросился в другую, сея повсюду панику. Мы никак не могли понять, что происходит. Наш часовой, который с трудом пришел в себя, сообщил, что чужаки прибыли из Минска на попутной машине. Пятнадцать миль по заснеженной дороге проделать не так-то просто; вот чем объясняется их возбужденное состояние.
Но, как бы ни орал свирепый фельдфебель, собрать нас в строй меньше чем через двадцать минут ему не удалось. Лаус, спавший так же крепко, как и остальные, пытался привести нас в чувство, прикидываясь, что рассержен не меньше, чем его коллега.
Фельдфебель, гнев которого так и не улегся, выкрикивал приказы:
– Еще до рассвета вы должны отправиться в отряд коменданта Ультренера в Минске. – Он повернулся к Лаусу: – Берите из депо пятнадцать машин и отправляйтесь.