Дама стоит у калитки. Открывает ее, держа руку на ручке, оборачивается, смотрит долгим взглядом на своего ребенка, взвешивает «за» и «против», а видит только дочкин взгляд. И уступает.
Калитка закрыта. Девушка и ее ребенок вошли.
* * *
Ошибки быть не может: дело сделано; сколько ни ищи, никого при ней нет, пишет Питер Морган.
Свершилось: ребенка взяли и унесли внутрь виллы.
Звучит радостная песня Баттамбанга, в которой поется о том, что буйвол ест траву, но и трава в свой черед съест буйвола, когда пробьет час. Время за полдень. Все удалось, и теперь она, девушка, отдыхает в саду. Дом белый. Людей нет. Стены и изгородь из гибискуса. Она сидит в аллее, прислонившись к гладкому стволу коричного дерева. Умостилась под ним, крепко прижалась спиной, людей нет, большую дверь закрыли, после того как вошла процессия, в саду посажены цветы, и даже собаки не бегают. На земле плоды коричного дерева, упавшие и расквасившиеся в густую маслянистую кашицу, жирно поблескивают в пыли. Дама жестом велела сесть и ждать. Девушка верит ей; да если она и захочет вернуть ребенка, если только вздумает, что можно его вернуть – нет рук, чтобы взять, нет, и все тут, ничего, пустота, руки крепко сцеплены за спиной, их скорее сломают, чем они снова протянутся. И бежать, юркнуть под изгородь змейкой. Нет, опасаться нечего. Какой покой, людей нет, хорошо здесь, спелые плоды, упав, растекаются соком, их не давят ногами, обходят. Нет, совсем нечего опасаться: чего хочет белая девочка, того хочет Бог. Отдала. Взяли. Свершилось.
Девушка пришла в Долину Птиц.
Она сама этого не знает. Дама живет в Долине Птиц, в первом поселении белых в этих местах, но нет никакой возможности объяснить это девушке. Просто нет для этого языка. Она сейчас в четырех сотнях километров от Поусата. Сколько времени прошло после родов – год? Значит, она родила где-то близ Удонга? Да, с учетом того, что шла она с тех пор медленнее, с ношей на спине не разгонишься, с учетом передышек, необходимых для поддержания жизни, – она бывала с мужчинами на окраинах деревень, спала, воровала, побиралась, если сложить все это потерянное время, выходит, что примерно год минул с ее ухода из Баттамбанга до этого сада, где она отдыхает, в Долине Птиц.
Долину Птиц она тоже покинет. Вернется немного к северу, а через несколько недель свернет на запад. И оттуда – в путь, в десятилетний путь к Калькутте. В Калькутте она останется. Там, в Калькутте, останется, осталась и живет под муссонными ливнями. Там, в Калькутте, спит среди прокаженных под кустами на берегу Ганга.
Зачем эти долгие скитания? Зачем? Быть может, не дорога вела ее, а полет птиц? Или древние пути китайских караванов с чаем? Нет. Под деревьями на невозделанном берегу, где было то самое место, она поднялась на ноги – и пошла.
По аллее идут белые дети, еще двое, это мальчики, они подходят к ней на минутку, посмотреть, и вприпрыжку убегают, переступая через упавшие плоды; их ножки обуты в белые сандалии. А дочка дамы так больше и не появилась. Какой-то мужчина, должно быть, слуга, приносит мясо, рыбу, горячий рис, ставит все перед ней на аллею. Она ест. А ведь, наверное, можно увидеть: в конце аллеи, по другую сторону от ворот, крытая веранда. Ее отделяют от веранды двадцать метров аллеи. Она сидит, прислонившись к стволу, над принесенной пищей – но видит: ребенок лежит на столе в белой-белой пеленке. Дама склонилась над ним. По обе стороны стола стоят ее дети и молча смотрят. Белая девочка там: есть на свете Бог. Видно, как дама пытается накормить ребенка, льет в ротик молоко из маленькой бутылочки. Вот дама встряхивает ребенка и кричит, кричит. Девушка привстает, ей самую чуточку страшно. Если окажется, что девочка нездорова, вдруг ее вернут ей и выгонят их обеих? Но нет. Никто не смотрит в ее сторону. Ох эта девочка, и сильна же спать! Под крики дамы она засыпает так же крепко, как и под тишину дороги. Дама опять за свое, кричит, встряхивает, льет. Без толку. Девочка не ест. Молоко течет, но внутрь не попадает. Слишком мало жизни в ней осталось, хватает только лишь на нежелание жить. Что-то переменилось. Дама отложила бутылочку и внимательно смотрит на спящего ребенка. Белые дети по-прежнему молча ждут; теперь уже трое хотят оставить девочку. Бог есть, он со всех сторон. Дама берет девочку на руки – та не шевелится. Дама ставит ее на стол, придерживая обеими руками, – головка заваливается набок, девочка все равно спит. Детский животик – надутый шар, полный воздуха и червей. Дама кладет девочку на одеяло, садится на стул и молчит. Что-то обдумывает и молчит. Снова перемена: двумя пальцами дама открывает девочке ротик, и что же она видит? Зубы, наверное, что еще она может увидеть? Дама, кажется, душит ладонью крик и смотрит на девушку в саду. Та опускает голову с виноватым видом. Опасность миновала? Нет. Положив девочку на одеяло, дама идет к ней. Что же это за язык такой, слова точно камни? Чего она хочет? Она показывает обе руки, растопырив пальцы. Сколько ей, скажи? Девушка тоже поднимает руки, силится вспомнить, не получается, так и держит их с растопыренными пальцами. Пусть будет десять месяцев. Дама уходит, что-то крича, берет девочку, одеяло и уносит все в дом.
В притихшем саду в этот послеполуденный час девушка уснула.
Она просыпается: опять пришла дама, еще о чем-то спрашивает. Девушка отвечает: Баттамбанг. Дама уходит. Девушка снова засыпает, но вполглаза. Она выбралась из тени дерева, растянулась на аллее. В кулаке зажат утренний пиастр. Ее оставили в покое, но она все еще чуть-чуть опасается. Баттамбанг защитит ее, она ничего не скажет, кроме одного этого слова, которое для нее как дом, где она сидит взаперти. И все же, если она еще опасается, то почему не уходит? Отдыхает? Нет, не совсем, ей просто еще не хочется покидать это место, она выжидает, прежде чем уйти, надо знать, куда и что делать.
В этот послеполуденный час решение приходит само. Разве можно вернуться назад, занимаясь тем, что она делает сейчас?
Она просыпается. Уже стемнело. Ярко светится веранда: там снова дама склонилась над девочкой. На этот раз она с ней одна. Опять пытается ее разбудить? Нет. Тут другое. Девушка вытягивает шею и видит: дама кладет ребенка на стол, куда-то уходит, возвращается с тазом, полным воды, берет ребенка и, ласково приговаривая, окунает в таз. Она больше не сердится на них, заморышей, видит, что девочка жива, ведь она ее купает. Разве стала бы она купать мертвую девочку? Она сама, ее мать, – знала это. Теперь и дама знает тоже. Их двое. Какой тихий сад. В доме, наверно, начинают забывать о ее присутствии на аллее. Между тем что-то происходит. Большая миска остывшего супа стоит у ее ног, под деревом, суп принесли, пока она спала, и не будили ее пинками. Рядом с миской пузырек с лекарством для раны.
Она ест. Ест и видит: дама гладит девочку, продолжая приговаривать, маленькая головка покрывается белой пеной. Девушка беззвучно смеется. Встает. Делает несколько шагов, туда, поближе, смотрит. Это ее первые шаги с утра. Она не показывается, нет уж, никогда. Видит: девочка спит в воде, а белая дама больше не приговаривает, берет ее и вытирает белым-белым полотенцем. Девушка еще приближается. Веки дрогнули, раздался тоненький писк – и девочка засыпает в полотенце. Девушка уходит с того места, откуда наблюдала за происходящим, возвращается к своему дереву. Тень от коричного дерева густая, девушка садится в тени, чтобы никто не увидел, чтобы еще подождать.
На дорогах светло, луна сегодня полная. Девушка берет упавший плод, пробует губами, белая, сладкая до тошноты мякоть, молоко-обманка. Нет. Девушка кладет плод на землю.
Она не голодна.
Очертания строений и тени четки, двор пуст, дороги, должно быть, тоже. Калитка, наверное, заперта, но перебраться через изгородь проще простого.
Звонок в калитку. Слуга идет открывать. Входит белый мужчина с портфелем под мышкой. Калитка закрывается за ним. Слуга и белый мужчина минуют девушку, не видя ее. Мужчина идет к даме. Они о чем-то разговаривают. Дама распеленывает ребенка, показывает, снова закутывает в полотенце. Они уходят в дом. На веранде остается гореть свет. И вновь тихо.
Песня Баттамбанга, я засыпала иногда на спине огромного буйвола, наевшись горячего риса, который давала мне мать. Мать, враз отощавшая в гневе, испепеляет память.
Здесь петь в саду нельзя. За стенами, за изгородью из гибискуса, во все стороны ведет дорога. Вилла – вот она, с этой стороны. А с той еще какие-то строения стоят рядком, дверь, три окна, дверь, три окна. Смотри-ка, это школа. В Баттамбанге тоже была школа. Или не было ее в Баттамбанге. Она забыла. Там, позади строений, закрытые ворота, изгородь из гибискуса, стена, здесь, возле миски супа, бинт и пузырек с серой жидкостью. Девушка пальцами выдавливает из раны червей, заливает серой жидкостью и перевязывает ногу. Несколько месяцев назад в санитарном пункте ей так лечили рану, тоже на ноге. Нога налита свинцом, особенно после остановок, но не болит. Девушка встает, смотрит на закрытые двери. Изнутри виллы доносятся голоса. Вернуться в Баттамбанг, увидеть ее, истощенную, свою мать. Она бьет детей. От нее задают стрекача по косогорам. Она кричит. Зовет их, чтобы раздать горячий рис. Ее глаза слезятся от дыма. Увидеть ее, прежде чем вырасту, хоть раз, прежде чем уйду и, быть может, умру, еще раз увидеть этот гнев.