Он снова взглянул на розоватую птицу, подумал: «Чайка любви. Кончилась чья-то любовь».
Услышал позади скрип — и вздрогнул. В дверях стояла молодая женщина. Была она в пестром дачном сарафанчике, оголявшем ее округлые, уже слегка тронутые загаром плечи. Собранные на затылке волосы открывали шею, окаймленную нитью голубоватых бус. Но Кольку поразили глаза — серые, с какой-то затаенной грустью в глубине. Они смотрели из-под ресниц устало-спокойно, почти равнодушно, и их спокойствие рождалось не полнотой и прочностью счастья, а скорее наоборот — устоявшимся неверием в него.
Чуткие, настороженные ноздри придавали лицу женщины отчужденность. И лишь маленькая родинка, которая угадывалась в затененном уголке левого глаза, — смягчала это лицо, наполняла его теплотой и едва уловимой нежностью — скрытой, глубокой, быть может, позабытой уже самой женщиной.
Колька видел ее впервые: и в этом доме, и в Стожарске вообще. Он смутился и торопливо подобрал под стул босые, исхлестанные степными хвощами ноги. Но женщина лишь мельком взглянула на него.
— Тетя Аня сказала: чайку принесли, — промолвила она, подходя. Голос у нее был грудной, ровный. «Как сумерки в зимней степи», — почему-то подумал Колька. Он поднялся и, переминаясь с ноги на ногу, кивнул на птицу:
— Крыло о маяк сломала. — Потом добавил: — Еще пароход там разбился. «Трувор».
— Спасли? — спросила женщина, не поворачивая головы, глядя на чайку.
— Ага, ушел уже. А она вот осталась…
Женщина долго молчала. Затем вздохнула, сказала:
— Только человек может жить с изломанными крыльями.
И подняла глаза на Кольку. Он хотел ответить. — и не смог, осекся. Было в этих глазах что-то необычайно большое, непознанное и одновременно знакомое, чему Колька не придумал бы и названия.
Они были рядом, эти глаза. Боясь их проницательности, Колька поспешно и нарочито грубовато спросил:
— Вы что же, отдыхать сюда приехали?
— Скорее — забыться, — невесело усмехнулась она. — Впрочем, это не важно… А вы и есть тот самый Колька Лаврухин?
— Какой тот самый? — насторожился он.
— О котором сказала мне тетя Аня. Романтик.
Теперь глаза ее смеялись. Нет, она вовсе не была такой беззащитной, как показалось Кольке. И он внезапно разозлился: за нежность, овладевшую им минуту назад, за вспыхнувшее желание мужского братского покровительства.
— Тот самый, — ответил с полушутливым вызовом, — Колька Лаврухин. Еще меня Робинзоном кличут, — за глаза, конечно.
— Робинзоном? — изумилась женщина. — Это почему же?
Колька безразлично пожал плечами:
— Кто их знает… Назвали. — и баста.
Некоторое время она с любопытством рассматривала его. Затем отвернулась, отошла к раскрытому окну.
— А меня вот никак не кличут, — промолвила глухо. — Зовут Геленой Михайловной, а в афишах просто набирают мелким шрифтом: Гелена Речная, солистка Ленинградской филармонии.
В той стороне, куда смотрела она, мерно покачивалось море… Стоял май, и вслед за суховатыми, студеными ночами теперь все чаще приходила густая, почти летняя теплынь. В парном зное млели еще весенние, дымные облака. К полдню они замирали над морем, из которого солнце вытравливало утреннюю, холодную синеву. Море полнилось блеклой, прозрачной зеленью. Сквозь нее просматривались дальние отмели.
— Хорошо здесь у вас, — задумчиво произнесла Речная. — Красиво.
— Когда как, — подошел к окну и Колька. — Бывает, заштормит — такую волну разведет, что земля вздрагивает.
Яблони в садах осыпаются.
Женщина подозрительно покосилась на него, не понимая, шутит он или говорит всерьез. А Колька неожиданно увлеченно признался:
— А в общем, это вы верно: красиво… Особенно на отмелях — вон они вдалеке светлеют! Отдашь якорь, ляжешь на дно шаланды и глядишь в небо. Плывут облака — куда? Бегут волны — откуда? Думаешь, думаешь — и ничего не существует для тебя, кроме времени. Время — ведь это мысли, правда?
— Не знаю, может быть… Мысли и еще — страдания. — Речная с удивлением посмотрела на Кольку. Потом улыбнулась: — Покажете свои отмели?
Несколько мгновений он сосредоточенно думал, словно на что-то решаясь. Ответил серьезно, твердо:
— Ладно, разбужу как-нибудь на рассвете. Вы в какой комнате живете?
Было в его словах столько значимости, что Речная невольно тоже стала серьезной. Поняла: не в отмелях дело; видимо, этот большой неуклюжий парень решился только что доверить ей самое сокровенное, самое святое. Кто знает — не первый ли она человек, которому он поведает свои раздумья, тревоги и надежды!.. К такому доверию — подсказывало ей женское чутье — следует относиться бережно, дорожить им.
У нее не появилось и мысли, что Колькино доверие попросту согрело ее, что только отвечая на него, сказала негромко, смущенно-доверчиво:
— В угловой комнате.
Мертвая чайка лежала на столе. Но двое людей у окна позабыли о ней. Пусть последняя боль, пронзившая птицу ночью, во мраке, была первым вестником их встречи — они не помнили об этом. Они смотрели в море, на- дальние отмели: что бы там ни ожидало их — это было завтрашним днем, будущим.
* * *
Вечерами молодежь собиралась на главной улице Стожарска — Очаковской. Улица тянулась через городок ни широка, ни узка, обсаженная старыми акациями, которые затемняли и без того тусклые фонари. Бродила толпа гуляющих — от базара до берега, где Очаковская нависала крутым обрывом над морем. На этом обрыве, в темноте, целовались парни и девушки.
Улица была засыпана ракушечником и потому наполнялась в такие часы сплошным хрустом. Изредка по ней, отчаянно сигналя, с трудом пробиралась райкомовская эмка. Тогда в свете фар, от которого девушки смущенно прятали лица, была видна плотная пыль, повисшая над мостовой.
Часам к одиннадцати улица пустела. Толпа разбредалась по стожарским переулкам, и ее недавний гомон дотлевал теперь ласковым шепотом на затемненных лавочках и в палисадниках. Очаковская, окутанная ветвями акаций, спала. На желтый ракушечник сонно глядели такие же желтые звезды.
Колька на Очаковской бывал не часто. Но сегодня он появился здесь, едва солнце начало склоняться к западу. Был он в новом шевиотовом костюме, и это тотчас же отметили про себя стожарские девчонки. Да разве только они? Дома мать, увидев его принарядившимся, тихо ахнула и, любуясь сыном, торопливо вытерла глаза передником. А отец, покосившись на Кольку, неодобрительно буркнул:
— Теперь за ним гляди в оба…
Занятый своими думами, Колька не заметил родительских волнений, как не замечал сейчас изумленных взлетов бровей у встречных девушек. Он шел, то и дело оглядываясь по сторонам, точно искал кого-то.
Над Стожарском, в золотистой пыльце закатного солнца, играли голуби. Оно садилось где-то за степью, за тополями дальнего полустанка. А внизу, из-за палисадников, уже поднимались домовитые вечерние дымы, пахнущие укропом. Казалось, в этих дымах рождались голубоватые сумерки.
Устало поскрипывали колодезные журавли, в садах трепетно-переливчато свистали скворцы. В эту обжитую, почти сельскую тишину странно и чуждо врывались одинокие крики чаек.
Предчувствия не обманули Кольку: в конце Очаковской его окликнула Речная. В белом платье, в светлом жакетике, небрежно накинутом на плечи, с небольшим букетом черемухи в руках — она показалась Кольке очень красивой. Рядом с ней стоял армейский капитан — сухощавый, подтянутый, в зеленой пилотке, сдвинутой к правой брови.
— Познакомьтесь, — сказала Речная капитану. — Николаи Лаврухин. Еще его называют… Впрочем, это не каждому позволено знать.
Колька покраснел. А капитан, снисходительно улыбнувшись, протянул крепкую, загорелую руку:
— Иволгин.
— Вот и пойдемте все вместе, — предложила женщина. — Втроем веселее будет.
Легкая тень неудовольствия скользнула по лицу капитана. Но Речная решительно сунула в Колькину ладонь букет и взяла их обоих под руки. Шутливо заставила идти в ногу.
Кольке было жарко: от нового костюма, от черемухи, от непривычной близости этой красивой молодой женщины. Он смотрел в землю, не поднимая головы, боясь встретиться глазами со стожарскими парнями и девушками, которые заполняли Очаковскую.
— Так о чем вы рассказывали? — обратилась Речная к Иволгину. — Ах да, о глициниях!
— О глициниях, — нехотя подтвердил капитан. — Они цветут дважды в году…
— Интересно, — вдруг перебила его женщина, — почему у нас, северян, ничто не цветет дважды? Ни травы, ни деревья, ни мы сами?
В ее голосе Кольке почудилось что-то насмешливо-жесткое. Видимо, это уловил и капитан, потому что умолк и насупился. Тогда Речная взяла руку Иволгина, промолвила мягко, точно извиняясь:
— Вы не сердитесь, Андрей… Я знаю, что злая. На вашем месте я, наверное, давно бы обиделась и уехала.