И я действительно как-то весь погружался в окружающую природу.
Пойдешь ли с ружьем за рябчиками, за тетеревами, — шляешься весь день с краюхою хлеба в кармане и воротишься домой в квартиру свою такой усталый и счастливый. Отправишься ли по грибы, — не воротишься до самого вечера без того, чтобы не выбродить бора и не набрать полной „пестерюхи“ (корзины). Но больше всего забавляла меня рыбная ловля, и если пойдешь к реке, сядешь на челнок, затянешься куда под коряжину, то не выедешь оттуда до самого позднего вечера.
Даже рыболовы и те удивлялись моему терпению и только говорили:
— Ну, Митрич без рыбы никогда не воротится. Был бы крестьянином, славный бы из него наш брат — рыболов вышел.
И я в самом деле часто возвращался с ведром науженной рыбы и удил такими запоями, что после долго еще река мерещилась мне во сне, и я вздрагивал, просыпался даже, ясно чувствуя и видя поклевку.
Летом народ был занят в деревне. Никто мне не мешал в моих любимых занятиях, и если стеснял кто немного, так это бабы какие-то уже очень сердобольные, которые говорили:
— Не ходи ты, Митрич, далеко по лесу: долго ли нарваться на медведя!
И только этот медведь, зверь еще мною невиданный, немного смущал меня, когда я забирался далеко в чащу, и мысль о нем подчас бросала меня то в жар, то в холод.
Но скоро я нашел себе товарища, парня одних лет со мною, который — жаловались на него — „совсем отбился от семьи и домашних работ, как только спознался с ружьишком“.
Этот парень в вечной своей посконной рубахе с дорожками и в какой-то сермяге с оборванными рукавами и желтым поясом часто запросто заходил ко мне как к товарищу, то идя на охоту, то с охоты.
Он так же, как и я, не ходил попусту, и когда возвращался с своего промысла (он часто утягивался на охоту на самой заре, а я любил-таки понежиться в постели), то у него вечно за пазухою был или чирок, или нырок какой с косичкой нарядной, или селезень, или свиязь. И мы подолгу разглядывали этих красивых нарядных птиц утиной породы, на деле изучая орнитологию (науку о птицах). А сколько рассказов при этом об охоте! Передо мной раскрывалась целая книга природы.
Добавлю, что звали этого моего нового деревенского друга Христофором, и что он был высок ростом и собою приглядный.
Так жил я уже месяц-другой в этой лесной деревне, как случилось нечто в ней неожиданное: медведь задрал корову.
И когда весть об этом облетела деревушку, то все бросились к месту происшествия. Побежали и мы с Христофором, потому что не отставать же нам, ярым охотникам, от девок, ребят и народа.
Место было не за горами, всего в какой-нибудь версте расстояния, — и мы живо поспешили на опушку бора.
Действительно, пестрая соседская корова оказалась задранною, и вымя у ней выедено. Хозяйка причитывала над ней; хозяин посматривал, нельзя ли хоть воспользоваться ее драною шкурою, а ребята смотрели издали, не решаясь подойти поближе.
— Чего вы боитесь, желторотые! — крикнул на них Христофор, пользуясь случаем показать себя заправским охотником. — Ведь это не медведь, а корова.
Ребятишки при этих словах как будто стали смелее, но все же продолжали держаться от задавленной коровы на почтительном расстоянии.
Когда схлынул народ, мы с Христофором только переглянулись, затем отошли в сторону и завели, как настоящие охотники, тихий разговор:
— Ты что, Митрич, думаешь? Ведь надо будет промышлять медведя-то.
— Надо бы… — ответил я, озираясь по сторонам, нет ли поблизости медведя.
— Ты пойдешь со мною вечером? — вдруг спросил Христофор, пытливо заглядывая мне в глаза.
Я отвернулся и ответил:
— Чтож… я бы ничего, да знаешь…
— Ты не бойся, Митрич, мы устроим лабаз с тобой.
Я сделался податливее.
— Такой лабазище устроим, что он не достанет нас, а если полезет на дерево раненый, то мы обрубим лапы ему топорами.
Я окончательно сдался на эти доводы, и мы уславливаемся сегодня же сделать лабаз, а вечером засесть в нем караулить с ружьями медведя.
— А придет ли он опять сюда? — выражаю я сомнение.
— А как он не придет? К чему тогда он драл ее, эту пестрену Сазановых? Ты видишь, только крови напился он да закусил вымем. Беспременно должен притти опять: он ни в жисть не будет есть свежую, ему нужно стерво!..
Это „стерво“ окончательно убедило меня, и мы решили с Христофором сегодня же днем устроить надежный лабаз между сосенками, на опушке, вблизи этого, уже пахнувшего, „стерва“.
— Только ты, Митрич, молчок, — говорит мне Христофор, — чтобы никому ни слова. Это такое дело важное. Боже сохрани, если узнают в деревне! Живо сглазят тебя, — не видать нам и медведя!
Действительно, днем мы сделали маленький лабаз между тремя тонкими соснами и отправились как будто в луга за чирками в ближнее болото, но на самом деле проверить, пристрелять там наши пистонные ружьишки, заряжая их на этот раз здоровыми зарядами и пулями.
Мы раз десять пальнули там в пень и достигли того, что наши пули вонзились в него и глубоко в нем засели. Мы даже смерили палочкой, глубоко ли они вошли в это дерево, и решили, что одной пули вполне достаточно, чтобы свалить лесного великана наповал.
Перед самым вечером, когда мы еще советовались с Христофором относительно разных случайностей предстоявшей охоты, ко мне в горницу вошел Игнашка. Игнашка тоже был охотником, но так как ружье у него было кремневое, то он не особенно часто приглашался нами в компанию, тем более что и стрелял незавидно, с левой руки, будучи с малолетства кривым на правый глаз после оспы.
Сверх обыкновения, Игнашка на этот раз не заискивал, а как только вошел в мою горницу, тотчас же заявил решительным голосом:
— Чего скрываете? Думаете, Игнашка не догадается? Кто сделал лабаз на стерве сегодня на опушечке?
И он рассмеялся.
— Да ты разве был на опушке, Игнашка? — спросил опешивший Христофор.
Но тот ответил как-то уклончиво:
— Был ли, не был ли, а от товарищей нечего скрывать: корова еще не ваша.
— А чья? Твоя, что ли? — процедил Христофор.
— Вестимо, моя! — твердо ответил Игнашка. — Ведь Сазанов дядей мне приходится, а Сазаниха — теткою! Еще пущу ли я вас теперь на это стерво?
Охота как будто расстраивалась самым неожиданным образом; но дело уладилось: Игнашка только пугал нас своею отвагою, видимо, не желая уступать нам шкуры медведя. Он даже уже вымерил каким-то образом эту шкуру неубитого медведя и оценил ее не менее как рублей в восемнадцать.
— Уж и восемнадцать! — заметил ему на это Христофор.
— Убавь хоть на десять, пока ты не убил медведя! Не видел разве я следов-то? Так, немудряшный медвежишко.
Я только подивился хитрости Христофора. Еще за полчаса он уверял меня, склоняя на охоту и видя мою нерешительность, что придет громаднейший медведь пудов не менее как на двадцать, если не больше, при чем прибавлял:
— Чур, убьем пополам! Верных в городе возьмем с тобою 20 рублей.
Дело кончилось тем, что мы впустили в пай будущей шкуры медведя Игнашку и условились, захвативши топоры и ружья, этим же вечером сойтись за последним гумном.
Я не буду описывать мои душевные волнения, когда я собирался в это опасное предприятие.
Однако, как ни билось мое сердце, я никогда не мог бы изменить товарищам. Я вышел из дому, и у меня на сердце сразу стало как-то тихо.
„Только решиться“, — думал я, — „только набраться бы храбрости… Если полезет, — топором его по лапам!“ И я сжимал в руках и ружье, и топор, почему-то более доверяя последнему, чем моей пистонной дробовочке.
На гумне меня дожидали уже мои товарищи, и как только я показался из-за угла последней избы, Христофор, не говоря ни слова, тронулся вперед большими шагами.
Добежать до опушки было делом нескольких минут; от нее мы тихонько, с разными предосторожностями, тронулись вглубь, чтобы обойти немного „стерво“.
— Смотри, ребята, в оба: не тут ли зверина-то! Мы запоздали, надо быть, и как бы на него невзначай до лабаза не нарваться, — сказал таинственно Христофор.
При этих словах у меня мороз пошел по коже.
Но в лесу была мертвая тишина, и мы только вспугнули какую-то уже заснувшую пташку; она жалобно запикала и шарахнулась в сторону из-под ближнего куста.
— Нет еще, — ответил тихонько, уже спокойным голосом Христофор, когда птичка затихла.
— Лезь, ребята, на лабаз скорее!
Игнашка первый полез вверх по сосне, по ее обломанным нарочно нами сучьям. За ним поскорее полез и я, чтобы не оставаться одному внизу. Не спеша, вслед за нами, подавши нам предварительно топоры и ружья, взобрался и Христофор, и полати наши, сделанные из сосновых тонких жердочек, между сучечками тонких сосен, как-то подозрительно согнулись.
Но и тут нашелся храбрый Христофор, тотчас же распорядившийся сердитым голосом: