– Ну разве это езда? Вот у нас в Москве я меньше 120 по кольцевой не езжу! Если бы я был за рулём…
– Венки на деревьях по обочине видели? – спрашиваю.
– Видели, – говорит ретивый.
– Так это москвичи висят.
До моря едем в молчании.
Симметрия
Очень любят москвичи сомневаться в существовании калининградца как автономного городского типа с лёгкой патриотической ноткой во взгляде. И нотка-де самодовольная, и прав вы никаких не имеете, да и нету вас таких, калининградцев. Пустое! Все здесь приезжие. В той или иной степени…
– Сам-то ты откудова будешь?
– Из Москвы.
– Из Москвы он… что-то я тебя там не видал!
Сражаясь с превосходящими силами противника, однажды я набрёл на факт удивительный: главные оппоненты, москвичи, в этом споре симметричны калининградцам. На мой вопрос, а кто из вас, товарищи, родился в Первопрестольной, из 12 человек поднялось 1,5 руки (половинка родилась в Люберцах). Большинство же оказалось москвичами недавнего призыва. На фоне официальной статистики, по которой 53% жителей Москвы – её уроженцы, призрачный контур калининградца (эти же 53% родившихся в Калининграде) приобретает статистическую симметрию.
– Ну зачем, зачем вам ехать в эту Москву?!!!
Приехав лет 10 назад в столицу, пройдя несколько ступенек роста, возвращаются они в провинцию уже Москвичами, продвинутыми циничными штучками. Понты-зонты-лимоны. Миллионный конвейер по переработке провинциалов, вот что такое наша столица.
У каждого человека хоть раз в жизни возникало желание перемены участи. Есть не много способов её совершить: развод, женитьба, кардинальная смена работы и – переезд в другой город в поисках другого себя и лучших перспектив. И здесь возникают Калининград и Москва в некотором соседстве. Хотим мы того или нет, в советское время Москва (и отчасти Ленинград) была для всей страны карьерным и географическим пределом. Уехать в Москву – значило вырваться из ограниченного круга местных провинциальных перспектив в чистое поле, раздолье непредсказуемых шансов.
Но многое случилось с советских времён с нами и страной. Мир возможностей раздвинулся до пределов всей планеты. Появились и Варшава, и Берлин, и Париж, Нью-Йорк и Токио. При всех языковых и ментальных трудностях они – возможны. Эта возможность нарушила монополию Москвы, её единоличное царствование в горизонте провинциальных устремлений. Курносый столичный носик сейчас находится в соседстве с другими нахально задранными носами, и нам доставляет невыразимое провинциальное удовольствие наблюдать, как она становится нам ближе, наша Москва. Потому что нам есть с чем сравнивать.
Врачи утверждают, что физиологическая реакция организма на лекарство непредсказуема, если организм пьян и в реакции участвует алкоголь. Иной химизм отношений включается тогда между лекарством и организмом. Примерно так выглядит московский химизм отношений при взгляде из нашей отдалённой провинции. Очень уж много в Москве «алкоголя» быстродействия.
Иного, впрочем, и не может быть в городе, которому страна «поручила» ответственность за принятие решений, за прогресс, за концентрацию «самого-самого» в границах двух кольцевых дорог. У них большая заточенность на результат (московская трудовая этика?). Они, как профессиональные торговцы или политики, быстро оценивают встречного человека по невидимой нам Московской Шкале, и нам остаётся только гадать о её составе. Там, наверное, есть пункт «степень продвинутости», обязательно стоит параграф «модные тенденции» и уж непременно – «причастность к Высшим Кругам». Москва до краёв напичкана Высшими Кругами, и если уж Москвич сам не принадлежит к оным, то обязательно обедает или ручкается, или учился в одном классе с теми, кто к ним принадлежит, с Известными Людьми, – о чём любой москвич прозрачно намекнёт вам на третьей минуте разговора.
Именно этот химизм и «само-самость» перековывают одних в другие, провинциалов всех мастей в столичных штучек последнего призыва. Поэтому они уезжают. А мы всегда остаёмся.
Они и мы
Они всегда уезжают, а мы остаёмся. Мы смотрим им вослед, если их современники; помним их имена, если потомки, но мы знаем, что принципиальная разница – в этом. Оставшись, мы длим память места, куда составной частью входят они. Оставшись, мы становимся частью этого места на земле. Уезжая, они думают (и иногда это правда), что могут состояться, только если уедут. Здесь, у нас, да и с нами, это невозможно.
Не из-за нас, нет. Просто иногда, чтобы выковать судьбу, нужно уехать. В Москву, Лос-Анджелес или в Токио. А иногда, чтобы вылепить другую, нужно остаться. Только и всего. Мы необходимы друг другу. Если все уедут, то кто ж останется? Если все останутся, то кто ж будет наполнять столицы и расцвечивать бескрайнее море культуры и истории?
Мы необходимы друг другу, уроженцы и жители. Если вы прославитесь, мы будем вешать мемориальные доски и делать о вас доклады в местных библиотеках. Мы будем вспоминать и помнить, потому что должен же вас кто-то вспоминать и помнить, кроме родных и профессоров в университетах…
Только обеим сторонам надо иметь в виду, что мы разные, и это нормально.
Во весь бронзовый рост
Прибавление в семействе
Как правило, памятники ставят Благодарные Потомки. И ставят не просто человекам, а Историческим Личностям. Которые либо свернули ход Истории, либо, наоборот, удержали её русло в прежнем положении.
Но Благодарность Потомков, как и многое в этой жизни, неравномерно распределена во времени и пространстве. Бывают времена, когда потомки десятилетиями не обращают благодарственного внимания на Исторических Личностей. Когда они просто потомки, без благодарственной атрибутики. А в иные времена долго сдерживаемая любовь вдруг прорывается, и бронзово-медное население города умножается сверх ожидания.
Именно так случилось в последнее десятилетие. В юбилейную страду 2005 года «скульптурные монументы» резко прибавили в численности, а город пережил искушение дарами. Стратегия Церетели – дарю городу свой труд неимоверный! – нашла у нас своё провинциальное продолжение. Каждый норовил что-нибудь подарить или, на худой конец, сделать вид, что подарил. Одна крупная торговая сеть «подарила» к юбилею городу супермаркет. Другая – разводной мост, построенный, как потом выяснилось, на федеральные деньги.
Практика широких жестов с истечением юбилейной двухлетки иссякла, завершив эпоху бедным Высоцким, «подаренным» «обществом его почитателей» на частичные деньги одного из доверчивых депутатов горсовета. Высоцкий у нас является материальным воплощением Народной Любви. Глядя на него, становится понятно, что любви у нас много, только вот любим неумело. А пафос воздвижения ужасно заразительная вещь: на даче Михалыч вон какую штуку забубенил – закачаешься! И мы можем, на самом видном месте, и заодно соотечественников осчастливим!..
И осчастливили. И стал Высоцкий в парке антропологической версией Дома Советов. Есть простой способ определить качество «подарка»: представить его себе через 10 – 20 лет. Плохие монументы не умеют красиво стареть, этим поддельное отличается от настоящего. Так что через некоторое время у Володи листы медной обшивки отслоятся от бетона основания (внутри он бетонный! скородел = скоропорт), и с Высоцким случится то же, что с Калининым на Вагонке, а потом и с Кутузовым.
– А что с ним такое случилось, с Михаилом Илларионычем? – спросите вы. – Скульптор – хороший, металл – настоящий…
Ну, как вам сказать… Сапоги прохудились.
Те из нас, кто жил в XIX веке, знают, какое важное место в жизни человека (и в особенности военного) занимали сапоги. Ни надеть, ни снять их без денщика не было возможно, такие они были красивые и узкие в голенище.
– Айн момент, вашссиятельство!.. смальцем, а не дёгтем!
Военный человек мог быть пропойцей. Мог быть плохим военным с точки зрения собственно военного дела. Но он должен быть блестящ в своих сапогах!
Искусство сапожных дел было именно искусством; удобная обувь во времена дофабричного производства ценилась весьма высоко. Так что правильные сапоги – это было круто! А чуть раньше – ботинки с широким тупым носом и пряжкой. Как у Гулливера. Как у Шиллера, который у драмтеатра. Поэтому так важно, чтобы обувь соответствовала масштабу исторического персонажа и моде его времени.
Вот Ильич стоит у нас в простеньких интеллигентных штиблетах. Он, что скорее всего, сапоги носил только в Шушенском. Добротные сандалии имеет Франциск Скорина, такие и я бы носил, – только они сокрыты под национальным белорусским хитоном, и марки не разобрать. Хорошие сапоги у Василевского; ботфорты Петра Великого тоже вызывают уважение.