– Вы, девоньки, тащите еще бутылку, – привстал со стула хозяин. – И дров подбросьте, сейчас париться пойдем с гостюнёчком нашим дорогим! И икорки, икорки – большую банку давай, ишь, по вкусу ему!
– Сначала вы с маманей парьтесь, а потом молодежь! – вдруг чистый, утренний голосочек выдал тираду, словно горнист в атаку армию поднял. Разом притихли все.
– Ну, это ты брось! – властно сказала королева-мать. – Ты вчера в баню ходила…
Люда бросила на меня томный взгляд и вышла.
* * *
В парной было так жарко, что у меня сразу заболела голова. Столько выпить – и на полок? А Николаю хоть бы что. Плеснул пару ковшиков на каменку, а когда затуманилось все и дыханье стало перехватывать, похлопал рядом с собой.
– Садись, договорим… Так вот, о чем я… Людка-то, может, и ждет. Понятно, дело молодое. Как на духу тебе скажу, потом все равно узнаешь… Она у меня честная, в масть пошла, таиться не будет. Случилось тут по весне. Телевизор у нее сломался, ну я и пригласил специалиста, знакомого своего. Он за час все починил. Денег у нас не принято давать или брать, а бутылку, как водится, я поставил. Сидим, а гляжу – дочура моя разрумянилась, да все на приятеля посматривает. А как бутылку допили, шепнула мне: «Папа, иди к себе». Утром я проснулся, тень за окошком мелькнула, глядь на часы – шести нет еще. А больше – не, больше ни разу ничего себе такого она не позволяла, это я тебе как отец говорю… У нас все по-честному…
Он долго молчал, прежде чем спросить главное. Потом выдохнул быстро:
– Ну что? Женишься?!
Я смотрел на него, прямо в глаза его ждущие, прямо в лицо его мокрое, красное, неподвижное – и он почему-то показался мне роднее после этих откровений и совсем не старым, а добрым, близким, доступным. Но я молчал, и он закинул мне на шею свою волосатую руку, больно сжав ключицу толстыми пальцами.
– Да я тебя не тороплю, понимаю, что все с налету получилось! Но – думай! И еще скажу тебе: заладится – век меня будешь благодарить. В золоте с Людочкой купаться станете, осыплю с головы до ног…
Тут он наклонился вплотную ко мне и, почти касаясь лица мокрым и дурно пахнувшим ртом, прошептал:
– Я, знаешь, какой богатый! Тебе и не снилось! У меня миллионы, мил-ли-оны!
– С шапок, что ли?
– Эээ, шапки – это что… Это пустяки. Я ведь… Всю войну… И до войны еще…
Я сидел не шелохнувшись, словно чувствовал: то, что сейчас услышу, не знает никто. И Николаю не просто хочется высказать наболевшее, запрятанное глубоко в душе, но почему-то ему очень важно пооткровенничать со мной, раз уж начал.
– Только ни-ко-му! Узнаю – убью, не посмотрю, что зять. Я ж подписку давал.
– О неразглашении?
– Ну! О том, что на службе состою. Секретной. Ни жена не знает, никто. Думает, я в командировки ездил. А на самом деле…
– А на самом деле?
– И на самом деле ездил. Только не начальство меня посылало. К директору вызовут, а там человек сидит, каждый раз новый. Даст мне билет на поезд, скажет: «Ваше место пятое, а его – седьмое. Больше никого в купе не будет. Все остальное вы знаете».
– А его – это кого? – выдохнул в его глаза, чувствуя, как странным холодом обдало спину, живот и ноги, и все тело вдруг пошло мурашками.
– Кого-кого? Врага народа, вот кого! – пальцы сдавили ключицу так, что я чуть не заорал от боли. Синяк останется.
– И что с ним? Тоже… как собачку?!
– А чего с ним чикаться! Это же враг – ты что, не понимаешь? Ты не понимаешь, что мы потому и победили фашистов, что избавились от этой мрази внутри страны?
– А сами-то как?
Мне невозможно было назвать Николая на «ты», никак невозможно, потому что колотило меня и трясло. Он не замечал. Он словно не чувствовал, все жался ко мне плотнее и только давил мою шею и плечи. И был такой мокрый, скользкий, вонючий.
– А сам схожу на следующей станции – и всё. Сажусь на обратный поезд, и утром уже дома…
– Платили хорошо?
Вопрос ему очень понравился. Он хмыкнул, отсел довольный.
– Вот это ты правильно интересуешься! У меня, как ты видишь, секретов теперь нету – родные уже, считай. Платили, да, хорошо. И деньгами, и карточками. Тогда ведь карточки были, до сорок седьмого года. Только я карточки в городе менял на облигации. На займ государственный всех подписывали, попробуй откажись, а людям жрать нечего было, вот они и меняли эти бумажки на карточки – считай, сотни человек я спас от голодной смерти. Вот так-то…
– А с облигациями что потом?
– Чудак ты! Они ж потом погашаться стали! У меня их тыщи, с каждого тиража две-три выигрывают.
– И крупные выигрыши были?
Он еще дальше отодвинулся, глядел одобрительно, как смотрит отец на сына, подающего большие надежды и готового в будущем приумножить семейное дело.
– А то как же! Три раза по десять тысяч – это тебе не шутка. Если б захотел, сто машин купил бы уже. Вот родите внука мне с Людкой – всё будет! И квартиру вам сделаю в Москве, на всю жизнь обеспечу…
– А если откажусь – врагом народа стану? И тогда что? Как собачку? – спросил я и тут же понял, что мне конец.
– Ну-ка, пойдем выйдем, – прошипел Николай и полез с полка.
* * *
Женщины успели поменять посуду и немного прибрать. Они ушли. На столе стояли новая запотевшая бутылка, тарелки с салом и огурцами, огромная чаша с икрой, дымились пельмени.
Николай пихнул меня на ближний стул, одной рукой ухватил за спинку другой стул, перевернул его и сел, как на коня. Теперь его лицо напротив моего, и теперь он не был пьян. Глаза его сверлили, буравили меня и медленно наливались кровью.
– Ты что ж думаешь – самый умный здесь? Пожрал и соскочил? Провести меня хочешь, а, сучонок? Не, не выйдет! Мы и не таких видали. Еще в ногах валяться будешь…
Он говорил тихо, четко проговаривая слова, словно выплевывая их мне в лицо:
– Да куда ты теперь денешься? Чего молчишь? Отвечай!
Я молчал. Мне было очень страшно.
– Страшно тебе? Чего молчишь? Отвечай!
Я молчал.
– Ну, в общем так… Или ты сейчас соглашаешься, или…
И тут мне стало совсем плохо. Голова горела и раскалывалась. Но внутри, где-то в желудке, появился какой-то ком, твердый камень, и весь я стал как камень, вмиг осознав нереальность, запредельность ситуации. Это не со мной происходит, это вообще не должно происходить ни с кем! Я попытался встать со стула, но Николай хлопнул меня ручищами по плечам и намертво припечатал к сиденью.
– Я тут откровенничаю с ним, понимаешь, как с сыном! Приняли как родного, а он нос воротит! Соскочить захотел? Да ты только вякни тут – в порошок сотру! И душить тебя не стану, сучонок! Клеммы приставлю от трансформатора, ток пущу – соловьем запоешь! Ты хоть знаешь, что такое токи высокой частоты?..
Ком в животе стал подниматься к горлу, камень вытягивался, становился мягче, быстро заполнял все пустоты внутри моего тела, заставляя выпрямить спину и поднять безвольно упавшую голову.
Я снова увидел глаза соседа – красные, вылезающие из орбит.
– Убийца! – прохрипел я из последних сил. И впервые назвал его на «ты»:
– Ты – фашист!
Дальше помню плохо. Помню, меня стошнило прямо на Николая. Как он меня душил и что орал при этом – помню смутно. Как прибежали на крик его жена и дочь – это вообще в тумане. Помню визг белокурой принцесски и истошный вопль королевы: «Вали отсюда!»
Помню, что вбежал в избу бабШуры, закрылся на крючок и рухнул на кровать. Всё…
* * *
Назавтра я с не смог встать, провалялся весь день. У соседей было тихо. Вечером вернулась из гостей бабШура. Я ничего не стал ей рассказывать. Вообще никого не хотелось видеть, ни с кем разговаривать. В понедельник закончилась моя практика, и я вернулся в Москву.
Здесь можно было бы поставить точку. Но спустя несколько лет я случайно оказался в командировке в том самом маленьком городе. Знакомый облупленный вокзал и улицы с цветущими палисадниками. Страшное давно забылось. Да и было ли оно, не пригрезилось ли?
Дошел до бабШуриного дома, постучал в дверь, вошел. Она нисколько не изменилась, разве что морщин побольше да росточком ниже стала. Узнала сразу, рада была очень, называла уже не постояльцем, а сыночком.
– А заплот-то, что ты мне тодысь чинил, стоииит! – радостно сообщила.
Мы пили чай с московскими конфетами, я спросил ее про соседей.
– Устюговы-то? Так они ж уехали. Как Николай помер, так дом продали и уехали. Ой, сыночек, там такая история была – не поверишь старухе! Новый-то хозяин стал в бане полы перестилать и отрыл целый бидон с-под молока, набитый сотенными! Вот те крест – доверху набитый сторублевками старыми. Сейчас такие не в ходу, бумажки ненужные, а по-старому, говорят, там мильоны были… А может, и врут люди, сейчас ведь нельзя никому верить, да ведь, сыночек?