Он еще сильнее обнял меня:
— Мама, ты, как всегда, неподражаема.
Как радостно мы смеялись.
А через неделю моей этой жизни уже не было…
Как током, бьет догадка: когда мы стояли у зеркала, он уже носил в себе эту мысль о смерти! До сих пор беспокойство, внутренний озноб, что можно побежать за ним, остановить…
…Мы с мужем познакомились в десятом классе. Мальчики из соседней школы пришли к нам на танцы. Наш первый вечер я не помню, потому что Валика, так зовут моего мужа, я не видела, а он меня заметил, но не подошел. Он даже моего лица не увидел, только силуэт… И что-то ему подсказало, голос откуда-то: „Это твоя будущая жена“. Так он мне потом признавался. Вот это чудо, оно всегда было с нами, оно носило меня по земле. Я была веселая, по-сумасшедшему веселая, неудержимая. Я любила своего мужа, и мне нравилось кокетничать с другими мужчинами, это как игра: ты идешь, а на тебя смотрят, и тебе нравится, что смотрят, и пусть чуть-чуть влюбленно. „И зачем так много мне одной?“ — часто напевала я вслед за своей любимой Майей Кристаллинской.
Я мчалась по жизни и не все запомнила, теперь выкапываю из памяти, собираю осколки…
…Игорьку три-четыре года. Я его выкупала, он лег, пижамка на нем:
— Мама, я люблю тебя, как царевну прекрасную.
Работы было много. Сначала преподавала литературу в школе, затем — в институте. Обычная домашняя картина: я — за книгами, он — в кухонном шкафчике… Пока выгребает из него кастрюли, сковородки, ложки, вилки, я и подготовлюсь к завтрашним занятиям.
Тут я должна остановиться на одном моменте… На моем отношении к литературе, к поэзии. Что бы кто ни сказал, из меня тут же выскакивала готовая строка, строфа или целое стихотворение. Как у актрисы, которая и дома разговаривает чужими репликами, готовым текстом сыгранных пьес. Я хотела, чтобы он рос мужественным, сильным, и подбирала ему стихи о героях, о войне, о Родине. И однажды мне моя мама говорит:
— Вера, прекрати ему читать военные стихи. Он играет только „в войну“.
— Все мальчики любят играть „в войну“.
— Да, но Игорь любит, чтобы в него стреляли, а он падал. Умирал! Он с таким желанием, упоением падает, что мне бывает страшно. Всегда кричит другим мальчикам: „Вы стреляете, а я падаю“. Никогда — наоборот.
Послушала ли я маму?
И снова, как током… Этот немой вопрос… Как же он переступил через нашу любовь к нему? Через свою любовь к нам? Куда ушел? К кому?
…После работы с двумя сумками еле добираюсь домой. Вхожу. Оба на диване: один — с газетой, другой — с книжкой. В квартире кавардак, черт те что! Гора немытой посуды! Меня встречают с восторгом! Я — за веник. Баррикадируются стульями.
— Выходите!
— Никогда!
— Бросьте на пальцах — кто. Мне все равно кому всыпать!
— Мамочка-девочка, не сердись, — вылезает первым Игорек, он уже ростом с отца.
„Мамочка-девочка“ — мое второе домашнее имя. „Мамочка-девочка“ кажется, слышу его голос… То ласково, то сердито меня зовет…
Летом мы обычно ездили на юг, „к пальмам, которые живут ближе всех к солнцу“. Наши слова ко мне возвращаются, а я думала, что забыла… Грели его гайморитный нос. До марта потом не вылезали из долгов, экономили: на первое — пельмени, на второе — пельмени и к чаю — пельмени.
Вспоминается какая-то яркая афиша… Раскаленный Гурзуф…
Один раз поехали без него. Вернулись с полдороги.
— Игорек! — врываемся в дом. — Ты едешь с нами. Мы без тебя не можем!
С криком „Ур-ра!!!“ он повисает у меня на шее.
Кто его позвал? Кто мог дать ему большую любовь, чем я!
Его уже не было… Я долго находилась в состоянии столбняка. Сердце замерло, душа замерла.
— Вера, — зовет муж. Я не слышу. — Вера, — подходит он ближе.
А звук ко мне не пробивается… И вдруг истерика! Я как заорала, как затопала ногами — на свою маму, мою любимую маму:
— Ты уродина, уродина-толстовка! Таких же уродов, себе подобных, ты и народила! Твои дети всю жизнь были уродами и выродками, потому что ты не учила нас жить для себя, для своей жизни. И Игорька я воспитала таким же. Чему ты нас учила? Отдай! Всю, всю себя Родине, великой идее! Уроды! Ты же видишь, то делается вокруг! Ты же не слепая. Это ты виновата во всем! Ты!..
Мама съежилась и стала вдруг — маленькая-премаленькая. У меня закололо сердце. Впервые за много дней я почувствовала боль. До этого в троллейбусе поставили на ноги тяжелый чемодан, а я ничего не слышала. Ночью распухли все пальцы, и только тогда я вспомнила о чемодане.
Тут надо еще раз остановиться и рассказать о моей маме.
Моя мама из того поколения наших людей, у которых блестели слезы на глазах, когда играли „Интернационал“. Они пережили войну и всегда помнили, что они победили. Если речь заходила о каких-то трудностях, мама всех убеждала: „Мы такую войну пережили!“ Стоило на что-то пожаловаться, мы опять слышали: „Наша страна такую войну выиграла!“ Через десять — двадцать лет она продолжала жить с теми же мерками и понятиями, какими жила тогда: локоть к локтю, как в одном окопе, в одной землянке. Льва Толстого она любила за „Войну и мир“, а еще за то, что граф хотел все раздать бедным, чтобы спасти душу. Такой была не только моя мама, но и ее друзья, послереволюционные интеллигенты, выросшие на Чернышевском, Добролюбове, Некрасове…
А вдруг?.. Вдруг у него не было уверенности, что смерть — это конец? Прекращение? Я, еще работая в школе, заметила, что в юности очень тревожит, возбуждает мысль о смерти. Девочки не любят разговоров о ней, но у мальчиков смерть вызывает любопытство, притягивает. Это я все потом анализировала, когда пришла в себя…
В центре города у нас — старое „военное“ кладбище. Туда ходят, как в сквер, чаще всего молодые, смеются, целуются.
Играют на гитарах, магнитофон включат.
Возвращается он как-то поздно:
— Где был?
— Гулял… Зашел на кладбище…
— С чего это ты забрел на кладбище?
— Там красиво…
В другой раз, открываю дверь в его комнату — и как только не закричала от ужаса — тихо-тихо закрываю ее. Во весь рост он стоял на карнизе окна, карниз у нас непрочный, неровный. Шестой этаж! Замерла. Невозможно крикнуть, как в детстве, когда он залезал на самую тонкую верхушку дерева или на высокую старую стену разрушенной церкви: „Если почувствуешь, что не удержишься, рассчитывай свое падение на меня“. Заталкиваю в себя крик, чтобы не испугался. Через несколько минут открываю дверь — он уже в комнате. Тут я набросилась: и целовала, и колотила, и трясла:
— Зачем? Скажи мне, зачем?
— Не знаю… Так…
Ничего не боялся. Его тянул край, чтобы пройти у самой кромки… Над обрывом…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});