— А я, Шалда, маленько сдавать стала, — грустно кивает старушка. — Сыргу[2], сынок, все болею. Совсем плоха стала: Видно, злой дух поселился у нас в доме. Не выгоним из очага. Кам[3]-благожелатель трижды приходил к нам. Заклинания шептал, но так и не прогнал. Обещал в полнолуние прийти. Да, видно, судьба уже, Шалда, как думаешь? Время мое пришло... Вчера председатель в контору позвал. Говорит, на работу надо идти. До отставной тебе еще год. До этой, как это русские говорят, пен... пенсии. Вот сижу и все думаю, как же быть? Кажись, и твою мать в конторе видела. Точно, она была. И правда, по годам рановато нам на отдых. А что сделаешь? Какое время пережили? Войну... Сколько на плечи нам, женщинам, свалилось? Ушли силы, и здоровье ушло. Матери твоей говорят: мол, хоть немного, но отработать трудодней надо. Порядок такой. А она разволновалась, сказать что-то силится, а сама за сердце схватилась, с языка слова не идут. Да этак и у любого язык отнимется! А какая работница была! В руках горело... От зари до зари. Только вспомнить... Ах, Шалда, Шалда... Ведь наш колхоз только руками таких, как твоя мать, и поднялся. А к нам старость подкралась. Вот и сидим на печи. Твоя мать курит, Шалда? Может, у нее листовой табак есть? Не знаешь?
— Не знаю, — буркнул Шалда.
Ему от чая легче стало, в голове прояснилось. Шалда сидит, оглядывается. И узнает: кровать деревянная в углу — та самая, что на Карганалу была, и шкапчик посудный с ситцевой шторкой тоже, и ящик под зерно, утыканный сбоку гвоздями. На них Корго шкурки сусликов растягивал. Сушил. Над крохотным оконцем — фотография в рамке. Шалда вгляделся и ахнул: да это он, Шалда, и Корго на снимке. Памятная фотография!
— А я от Эжера пришла. Только легла, засыпать стала, а тут ты забежал. Эжера тоже дома нет. На свадьбе, наверное. А жена его сидит, рукодельничает. Я к ним из-за внучонка хожу. Такой шустрый мальчонка, вертун. Давай, говорит, бабка, попрыгаем. Ты, говорит, высокошеньки прыгай. А то за палец ухватится и тянет: на улицу гулять зовет.
Как же Шалда про фотографию забыл? Прямо в толк не возьмет. Тоже давно было. В Москве, у Казанского вокзала, как сейчас помнит. Идет Шалда по улице — билет уже в кармане — видит: стоит солдат у перильцев подземного перехода, толпу от нечего делать разглядывает. Чемоданчик у его ног. Низкорослый, плотный, лицо и шея будто из красной меди. Что-то очень близкое, знакомое в нем Шалде показалось. Хотел подойти, спросить, не земляк ли — не решился. Бывало, увидит такого, кинется, — уж так односельчанина встретить хотелось, — а как спросит — то казах, а то узбек, башкир или якут окажется. Только не свой, не алтаец.
В это время солдат на него глянул, улыбнулся. Шалда подошел:
— Откуда, друг?
— С Алтая.
— С Алтая?! Не из Горного Алтая?
— Из Горного, — улыбается солдат.
— А из долины какой, уж не из Канской?
— А ты откуда узнал? Из Канской — улыбается солдат.
— Из Канской! Что ты говоришь!
— Не спрашивай дальше. Сам скажу, Шалда, — смеется солдат, — Из Корболу я. Из Корболу.
— Корго!!! — завопил Шалда. — Ай, Корго! Черт возьми, вот радость-то!..
И заговорили на своем, на алтайском, так по родному языку соскучились. Про родные места, про знакомых вспомнили, о службе Корго поговорили. «Отслужил, значит? Это хорошо, вместе работать будем». По красавице Москве всю ночь ходили, уже к утру на вокзал возвратились. Светало. Было пусто и тихо. Поливальные машины в веере брызг огибали здания. Вдруг сзади тормоза завизжали. Шалда, словно дикий ирбис[4], на тротуар прыгнул. Оглянулся и закричал. Корго на асфальте ничком лежит, у самых колес грузовика.
Секунда была, но за эту секунду Шалда вдруг представил себе, как приезжает он на Алтай, в Корболу, идет в юрту матери Корго и говорит страшные, тяжелые слова.
И вот только сейчас Шалда понял, какие были бы большие безумные глаза у этой маленькой старой женщины.
Шалда встал:
— Ты что, Шалда? — подняла на него глаза мать Корго.
— А? Так... Так я, — ответил Шалда и опять сел.
С Корго тогда ничего не случилось. Встал, прихрамывая. Он ногу, оказывается, подвернул и упал. Шофер выскочил из кабины, бросился к нему. Извинился: не рассчитал малость, на мокром асфальте занесло, вот и напугал...
— Я вот, Шалда, не дождусь, когда и мой Корго всполошит народ. Сколько мне еще чай подавать? Взрослый человек — должен думать, много ли у одинокой матери радости осталось? Недалек день, слягу, и воды будет некому подать. Мужское это дело — за старой женщиной ухаживать, скажи? В прошлом году было, приходит веселый: «Ну, мать, дождалась, скоро жену приведу». А тут и слушок: «Корго род кыпчаков задумал обокрасть». Я на радостях по людям бросилась тем[5] объявлять. Твоя мать пришла. Жена Эжера пришла, со мной радуется. И что ты думаешь? Горе мне, одно горе, Шалда... Корго немного спустя говорит: «Нашел я, мать, невесту, да не ту. Отвод мне дала». Бата-а! Слышал ты такое? Отвод! Стыд и позор на мою седую голову. Как вытерпеть это, Шалда? Как пережить? А Корго — хоть бы хны. Собрал дружков, и дня два они тут веселились. Песни пели... А то зимой приходит в дом с девушкой. Пышная такая, рыжеволосая. У меня сердце екнуло. Не может быть... Оказалось, моей сестры дочь. В Баштылаке живет, за перевалом. Проведать пришла... А теперь уж не жду. Скажи, Шалда, тебе, как другу, Корго не говорил ничего? Нет? — Старушка вздохнула, помолчала горестно. — Уж не знаю, сказал бы ты ему, как дружку своему: зачем, мол, мать старую мучаешь, на позор выводишь. И в армии отслужил, и трактористом работаешь. Неплохо он работает, Шалда? Верно ведь? Парень он старательный, я знаю. Скажи ему об этом. Мать я, Шалда. Свадьба вот у нас в деревне, а я не иду. Люди там, гости, и все ко мне: скажи, тетушка, что это ваш Корго до сих пор неженатым ходит? Отчего? Что я им отвечу? Даже в сельпо, когда много народу, не захожу... Ты что, Шалда?
— Да я, тетушка, того... Пойду я, — смущенно говорит Шалда.
— Посиди. Что так скоро? Посиди, Шалда. Ты ведь Корго ждал?
— Нет. Пойду.
Тут Шалда решительно встает и идет к двери.
Остановился, оглянулся, посмотрел на стол, на мать Корго, сказал:
— Вы, тетушка, знаете что. Приходите к нам. Брат в городе был. Кажется, табак листовой привез. Я матери скажу, она вам оставит...
ХОРОШО ЧАБАНУ, ХОРОШО...
Перевод с алтайского А.Кузнецова
— Ай, ай, а-а-йт! Кыу, кыу, кы-ыу! — изо всех сил кричит Капшун на отару и в отчаянье хлопает себя по бедрам. — Ай-яй, кыш-кыш! — но ветер несет его голос назад, в пустоту. Мутно-белое облако, заслонившее полнеба и полдолины, все ближе, ближе к отаре и Капшуну. Клубящееся по краям, непроницаемо темное в середине, оно равнодушно втягивает в свое страшное черное чрево и горы, и холмы, и долину. Не остановить его, не изменить его направления. Вот оно левым краем настигло солнце, севшее на холку горы, и пожрало его: опустились сумерки. Капшуну стало еще страшнее.
«Эх, успеть бы до кошары... Как бы беды не случилось... Успеть бы, успеть...»
— Ай, а-а-ай! Быстрей, быстрей, — опять кричит Капшун с такой силой, что чувствует боль в горле. Но овцы и ягнята не торопятся, выбились из сил. Двое суток они простояли без клочка сена в стригальне, а сегодня, голодные, прошли двадцать верст, чтобы добраться до зимовья. Осталось совсем немного. Дойдут ли?
— Эх, где моя Мойнок! — вырывается у Капшуна вздох. — Была бы Мойнок, эх!..
Он вспомнил свою старую, черную с белой шеей помощницу. Хорошо было Капшуну с собакой: она выгоняла отару на пастбище, пасла овец, вечером пригоняла, ночью стерегла. Особенно здорово выручала она Капшуна, если, бывало, заупрямится отара и стоит на одном месте или, скажем, к стогам побежит. Мойнок быстро наведет порядок. Цены собаке не было. А прошлую зиму поехал Капшун на санях за сеном, стал наваливать, видит — двигаются издалека к нему навстречу два пятнышку впереди красное, сзади черное. «Э-э, да это Мойнок; гонит лису!» — обрадовался он и схватился за двустволку. Прицелился. Лиса, сияя на белом искристом снегу, будто маленькое красное солнце, приблизилась, на выстрел. Капшун нажал спусковой крючок. Красное пятно взметнулось вверх; как пламя, а черное за ним опрокинулось в снег. «Ии, Диламаш, — позвал Капшун жену, хотя та была недалеко, — что я наделал, а?» Подбежал он к Мойнок — собака мертва. Рванул Капшун волосы на голове, положил Мойнок в сани и поехал домой, не стал и сено брать. Раненая лиса медленно уползала в лес, можно было догнать, но Капшун и не посмотрел па нее. Через день лису нашел чабан Эней, так Капшун даже не намекнул, что он ее подстрелил. Ох и досталось ему тогда от Диламаш!..
Облако уже; рядом. Видно Капшуну, как в мутной его бездне носятся черные вихри, свиваются в жгуты.
— Ай, ай, ай! Быстрей, быстрей, быстрей!
Овцы равнодушны к понуканиям, даже не блеют. Капшун соскакивает с лошади, снимает с себя брезентовый плащ и, размахивая им над головой, кричит на отару.