— Что за жизнь! — бормочет он. — К черту этих проклятых овец! Думают, только чабану и заботы, что песни распевать. Попробуй, запоешь тут. Эта животина и знать ничего не хочет — устал ты, или болен, или отлучиться тебе куда надо... Все бы им жрать, жрать. Жизни не видишь возле них. А ведь и в деревне можно прожить: изба есть. Чего хорошего дождешься с этими баранами? Сам бараном станешь. Замерзнешь где-нибудь с ними, как отец когда-то... Правда, для чего все это?.. Постой, постой, что это ты? — встрепенулся Капшун. — Чего выдумал! Вот посидишь малость и встанешь... Посидишь и встанешь... Чабану ведь хорошо... Хорошо чабану.
Он закрывает глаза и силится представить, отчего же чабану хорошо... Так он грезил обычно зной, в лютый мороз, когда и дышать надо осторожно, вполгруди. Сидит тогда Капшун где-нибудь на пригорке, сидит вот так же, как сейчас, съежившись, слушает, как скрипит и шуршит зернистый снег под четырьмя тысячами овечьих копыт. Стоит Капшуну закрыть глаза, как сразу представляется ему, что не снег это скрипит, нет, это скачет по камням река-говорунья... Нет, нет, это шелестит в листьях теплый, ласковый дождь...
— Да, да, хорошо чабану, — шепчет Капшун и видит, как из узкой горловины ущелья выливается в просторную долину овечий поток. Спины овец сияют от лучей утреннего солнца, каждая овца — солнечный зайчик. Можно поверить, будто не идут, а плывут они, такие легкие и белые-белые, чуть дунет ветер, и разлетятся во все стороны, как перекати-поле...
Да, хорошо чабану, хорошо...
Видит Капшун: ягнята столпились на круглой поляне, бодаются, обнюхивают друг друга, высоко подпрыгивают, а потом — так и знал Капшун — пускаются наперегонки. «A-а, насосались молока...» — оживляется Капшун, подползает к обрыву и ложится, завернувшись с головой в плащ. Только для глаз оставляет щелку. Ждет он недолго: слышится легкий дробот, замелькали перед Капшуном длинные ноги, большие уши, черные глаза, приближается к нему пестрая кудрявая команда. Впереди мчится черноухий, он подбегает к Капшуну и перепрыгивает через него, а за ним — остальные. Но вот один, чернолобый, щуплый, длинный, останавливается. Тут все окружают Кашпуна и, часто дыша, притопывая копытцами, удивленно смотрят на него своими большими глазами. А чернолобый, наверное самый смелый, весь дрожа, подходит к Капшуну, обнюхивает и вдруг вскакивает на него. Не почуял ничего страшного, принял Капшуна за бревно или камень. Тут уж и другие осмелели — весело им, есть на чем попрыгать. Капшун почти не дышит, но ему становится невмоготу, и он вскакивает, визжит. А ягнята — врассыпную, будто искры от удара по раскаленному железу. «Эх, глупыши вы, — машет Капшун рукою, насмеявшись до колик в животе — если бы волк тут лежал, что, тоже бы удивлялись?»
Да, хорошо чабану, хорошо...
...Вот овцы сгрудились, превратившись в одного огромного сказочного зверя, облик которого каждое мгновение меняется. Вот этот зверь остановился, прижатый к входу в загон. Капшун слезает с Соловка, чуть приоткрывает калитку и начинает пропускать по одной овечке. Он видит самого тебя: шевелит губами, мерно, по счету, кивает головой, тычет в овец указательным пальцем. Вот вошло их в загон сто штук, так! И он большим охотничьим ножом делает на жерди зарубку и опять кивает, тычет пальцем... Вот опять вошло сто — хорошо! Надо сделать еще зарубку... Стало таких зарубок десять, и еще вошло семьдесят три овцы — все! Прикрыл Капшун калитку, улыбнулся радостно: не дай бог, если бы оказалось по-другому... А тут все хорошо, и Капшун сидит возле очага и медленно пьет густой, соленый, золотого цвета чай, заправленный сметаной. В пиале, как в зеркале, качаются, расплываются, плещутся то светлый треугольник неба из отверстия дымохода, то коричневый гладкий лоб Капшуна, то узкие щелки его черных глаз. На душе у Капшуна тихо-тихо, как тиха тайга вокруг, как тихи горы, как тих вечер. Если человек за день вскарабкался на столько отвесных склонов, одолел столько колючих кустарников, чего он пожелает себе другого, кроме этого покоя...
Да, хорошо чабану, хорошо...
...Капшун, подобрав под себя ноги, действительно сидит возле гудящего очага и, обжигаясь, пьет чай. Чувствует он себя так, будто вчера ночью до одури парился в бане. Ноет меж плеч и поясница, болит левый локоть — не на шутку расшиб о камень, когда поскользнулся на дороге. Если б можно было так сидеть вечно!
— Вот и допрыгался! Чок тебе, чок! Так тебе и надо! — носится Диламаш по избе, обходя лежащих на полу ягнят. — Разве ты когда-нибудь заслужишь свое прозвище? Тьфу! Что в тебе передового-то? — Она то подбегает к очагу, на котором клокочет казан с мясом, то развешивает запачканные овечьим навозом шубы, то гремит чашками на потускневшем от дыма и сырости, расшатавшемся от перекочевок буфете. — Чтоб распяли тебя на жерди, как козу на жертвеннике богу Эрлику! Чтоб ездил Эрлик на тебе вечно! Чтоб...
Капшун молчит. Нечего ему сказать в свое оправдание. К тому же Диламаш может и поварешку схватить. Чтоб не слышать голос жены, Капшун смотрит в посеревшее окно, за которым уже светает, рассматривает неровные стены — прошлым летом избу срубили шабашники, держа топоры свои, наверное, не в ладонях, а просто кончиками пальцев, — на радиоприемник, который полгода молчит без батарей. Изба, хотя Капшун только раз в ней и перезимовал, успела пропитаться овечьим духом: перед весной в ней пришлось держать ягнят.
Замолкла Диламаш, принялась размешивать сметану, остыл, кажется, ее гнев.
— Три овцы пали, — вздыхает Капшун и ставит на стол пиалу. — И еще эти, у очага... Они, пожалуй, тоже тот свет видят... Вот и ходи теперь в передовых...
Долго сидит он. В кошаре жалобно блеет ягненок, привыкший, чтоб его каждое утро и вечер поили через рожок коровьим молоком. Тяжело на душе у Капшуна.
А в деревне сейчас и не показывайся. Что скажут о тебе люди? Уши надо ватой затыкать, а то такое услышишь! «Передовой пришел в контору. Наверное, за премиальными», — «Нет, нет, он хочет посмотреть свою фотографию на Доске почета...» И не побывать в деревне тоже нельзя: знает Капшун, поживет тут с месяц, а потом ему так захочется в деревню, будто в зимовье ел только пресное, работа начнет из рук валиться, в башке станет пусто, как в вылизанном казане. Съездит в деревню, почешет язык, и на душе станет легче... А не сегодня-завтра сюда все равно заявятся ветеринар и зоотехник, начнут допытываться: как? отчего? почему? Потом составят акт, и Капшуну после придется рыскать по деревне за подписями членов комиссии, составивших акт, за депутатом, из сельсовета в правление, из правления в сельсовет...
«Постой, — встрепенулся Капшун. — А что, если... Сколько вышло-то? Семь?.. Поставлю своих овец, и все. Нам с Диламаш в зиму и черного бычка хватит. Сколько можно быть соринкой, попавшей в глаза людей? Сколько можно ходить по земле, глядя только под ноги?»
Капшун от волнения вскакивает на ноги. Накидывает на плечи не просохший еще плащ.
— Так и будет. Отдам.
— Ты куда это?
— Никуда... Пройдусь просто так...
И Капшун выходит из избы. Оглядывается. На вершинах гор, в лощинах, на отрогах ущелья — везде чисто, нигде не видать, чтоб курился туман, а тучи, гонимые ветром, бегут быстро, как отара. Скоро взойдет солнце.
Капшун, глубоко вздохнув, улыбается.
— Что, взяли?! — грозит он тучам и идет к кошаре.
ЭРТЕЧИ
Перевод с алтайского Д. Константиновского
Вот-вот Темир и Алтынай пригонят отару с пастбища. Эртечи привычно ждет их, сидя на низкой табуретке у камелька. Посасывает трубку, время от времени сплевывает в щель пола; иногда, вытянув тонкую, всю в морщинах шею, посматривает в окошко: не показались ли овцы на перевале. Глаза ее не боятся ярких лучей закатного солнца.
Как хорошо сидеть! Жар от огня приятно обжигает ноющие колени. Совсем Эртечи выбилась из сил за день. Разве до вечера присядешь, если осталась дома одна и дом тот — чабанский? Пока возишься с чугунками, а они все в саже, пока оттираешь чашки, и не заметишь, как пройдет время. Да еще в загоне ждет сотня отощавших овечек, которых отбили от всей отары, чтоб подкормить, а в сарае томятся «обжоры с рогами»: две коровы, два бычка, телята. Надо задать им сена, комбикормов, сгонять на водопой, а до него почти верста... Все же управилась Эртечи. На плите захлебывается казан, в нем суп-коче из бараньей грудинки, рядом посапывает чайник, скоро закипит. Дом полон вкусных запахов. Сидит Эртечи, довольна всем.
Вдруг за стеной яростно, взахлеб залаял Тайгыл. Эртечи выглянула в дверь. Возле крыльца остановилась черная «Волга» председателя колхоза. Шофер Ырыс прокричал через открытое окошко машины:
— Здравствуйте, тетушка! Собирайтесь быстро! Алдырбас Кыпчакович вас приглашает. Собрание большое... Я тут подожду. Заходить не буду, собаки вашей боюсь.
Не успела Эртечи хорошенько расспросить, зачем вызывают, что за собрание, — уже примчались в деревню и остановились у клуба. Алдырбас Кыпчакович сам подошел к машине и открыл дверцу. «Э-э, что такое? Так и на землю ступить не дадут», — подумала Эртечи.