ещё втихую, опять о царе Димитрии. Его здесь ещё помнили хорошо, как и в Путивле.
Вожак раздумывал недолго: они ударили по рукам. Всего за десять рублей, такова была цена плохонькой лошадки, продал он горбуна, своего товарища по ремеслу. Так Матюшка в тот памятный для него день завёл своего первого холопа и всё никак не мог наглядеться на него. Горб безобразный казался ему прелестным, рост малый не смущал его. А то, что злой — на то причины есть: шут ядовитым, как поганка, должен быть. Держал он впроголодь его, чтоб ум острее был и не терял бы ловкость он, живот не портил бы горбатую осанку… Петрушка Кошелев, так звали шута, уже не удивлялся в жизни ничему, зажил за новым хозяином своим: уж если купил — пускай и кормит…
А самозваный Андрей Нагой нашёл себе на посаде двор, снял там избу, точнее угол, стал жить свободно. Днём он пил вино с хозяином двора Нефёдкой, мелким торговцем на посаде, на его летней повалуше[7], срубленной на подклети. В жару прохладно было в ней. А по вечерам его, пьяного, из кабака приводили Гринька и Алёшка. Но даже пьяным он держал язык на привязи, по себе отлично зная, что чем сильнее жажда, тем злее будет питься хмельная влага. Ни разу не проговорился он больше о том, о чём лишь однажды открылся, как ни пытались они выведать ещё что-нибудь о нём: Алёшка — млея от него, кумира своего, а Гриньке то наказал воевода. Тот припугнул его под страхом смерти, когда и до него дошли слухи о странном Нефёдкином постояльце.
Андрей Нагой, а Матюшка вжился в эту роль уже, шатался по Стародубу, кутил, порой скандалил, дрался. О нём все бабы судачили по городку, украдкой девки косили глазами на него. А мужики качали головами, глядя на его беспечное житьё-бытьё: «Вот дал же Бог кому-то всё!»
Завистливо подумывал и Гринька о своём дружке, счастливчике. А тот нашёл себе игрушку: с шутом частенько веселился.
— Давай, давай, Петька! Ещё разок! — сквозь взрывы хохота слышалось теперь.
И шут потел, кривлялся, хозяину старался угодить.
Так прошёл месяц, как заявились наши приятели в сей городок на окраине земли Московской. А уже поползли слухи о том, что царь Димитрий здесь, в Стародубе, среди них живёт и ходит, скрывается до времени, вот-вот объявится. И на город опустилась странная лихорадка. Все ждали с нетерпением царя Димитрия, но никто не видел его никогда и не знал, каков же он из себя обличьем.
Приятелям Матюшки казалось, что они знали о нём всё. Так думал и тот же Меховецкий. Но как же ошибались-то они! Не знали, не догадывались они, что он прятал Талмуд[8] на дне своей грязной котомки, но чаще баловался чернокнижием[9]. Он верил в числа. Свою судьбу он просчитал уже на много лет вперёд и знал, что ему помогут потусторонние силы совершить в жизни что-то необычное. Так вытекало из тех странных, каббалистических чисел[10]… И он решил ввериться тем силам. От Сёмина дня он отсчитал назад число каббалистическое 77. К нему он прибавил ещё три дня, по 13-м числам те силы обычно отдыхают, воскресный день есть и у них тоже, прикинул — и у него вышло, что он должен был вступить в Стародуб именно в тот день, когда они пришли, в День Всех Святых, как раз в пятницу на десятой неделе после Пасхи… Да, да, те силы распяли Его на Пасху, в пятницу!.. А он, Матюшка, начнёт восхождение с неё… Всё получалось так, как говорила каббала. Задержка хотя бы на один день сдвигала все числа, и его судьба уходила совсем в иные миры, те числа рассыпались… Да, это он просчитал уже, и не один раз, и каждый раз смущался… Вот связка времен — и она ждёт его!.. К тем десяти неделям, 70 дням от Пасхи, он прибавил свои 77 дней, отпущенных ему до срока: вновь получилось каббалистическое число, 21 неделя. Он разделил это число на семь и получил три недели, «их недели», сил потусторонних… Год на Руси шёл тогда 7115-й от Сотворения мира, и в этих числах, в сумме их, ему мерещились всё те же две семёрки.
Он лихорадочно заходил по избёнке, голый по пояс. Вспотев от волнения, он схватил со стола кувшин с пивом, припал к нему: большой кадык затрепетал на его шее. Он осушил кувшин, но не напился, сжал пальцы в кулаки, чтобы унять дрожь в теле… Да, да, всё верно, правильно, он не ошибся, и всё идёт в развязке… «Какой же?!» — заработал в горячке его мозг, толкал куда-то. И он, не выдержав томления в груди, схватил кафтан, напялил его прямо на голое тело, выскочил во двор и бросился бегом в кабак: скорей залить огонь внутри, тот жёг его.
И в этот день он здорово напился. С утра же на следующий день, как раз в пятницу, он валялся всё ещё пьяным, когда во двор Нефёдки вломилась кучка стародубских властных людей, с толпой посадских и городских.
— Андрей, Андрей, вставай! Ты что заспался-то! — стал тормошить его Нефёдка.
Он испугался огромной толпы, она уже ломала его ограду, втискивалась в его убогий дворишко. Шум, грохот, пока ещё приглушённый. Ропот и сопение чем-то рассерженных людей… И всё тут, у него, у Нефёдки!..
— Нефёдка, выходи! — застучал воевода палкой в дверь, запертую изнутри. — И постояльца давай сюда!.. Да живо! Не то раскатаем по брёвнышкам твою избёнку!..
— Да чичас! — отозвался Нефёдка, ознобливо задёргался, расталкивая своего пьяного постояльца. — Вставай, вставай, ты!.. — выругался он в сердцах. — Вот напасть-то! За что мне Бог послал такого! — забормотал он, потащил его с лежака, не в силах приподнять тяжёлое тело.
Матюшка свалился на пол, мягко, как подушка.
— Да вставай же ты, дерьмо собачье! — засуетился вокруг него Нефёдка, затормошил, затем подскочил к кадушке. Зачерпнув ковшиком воды, он плеснул её в лицо ему.
Матюшка зафыркал, стал плеваться: «Хр-р!.. Тьфу, тьфу! Фыр-р-р!» — и потянулся рукой к нему: «Я те рыло сверну, вонючка!»…
Он поднялся с трудом на ноги, повёл бессмысленным взглядом по тесной избёнке, заметил Нефёдку, тупо всмотрелся в него, пытаясь что-то сообразить: кто он и что здесь происходит…
— А-а! — промычал он и вспомнил, как вчера опять набрался сверх меры в кабаке.
Избёнка же, бедная избёнка уже ходила ходуном под напористыми сильными плечами. А дверь скрипела и