Что водка с людьми делает. Нет, все, кодируюсь… через месяц… К
Иркиному дню рождения…
Володя с Иваном молча спускаются к музейному объекту, качающему валюту из карманов доверчивых иностранцев. Иван медлит, тактично оттягивает ту минуту, когда правда явится во всей своей безутешности. Может, Грек еще и сам одумается. Придумал же – полная криница водки! Видно, хорошо принял вчера. А неплохо бы! Никуда бегать не надо, унижаться.
– Ну, давай, Иван! Вытекает же. Заткнуть бы чем…
Иван наклоняется над криницей, принюхивается – вроде не пахнет. Да мне-то что, я за водой пришел. Наклоняется, топит ведро, вытаскивает.
– Ну, глотни! – командует Грек.
– Володька, – жалобно говорит Иван, помаргивая глазами и кривясь лицом оттого, что его вынуждают сказать человеку неприятное. – Ну что ты из меня дурня строишь?
– Ваня, будь другом, глотни! – умоляет Грек. В его голосе уже надрыв, он готов сорваться в истерику. Вот же люди! Правду говоришь, а не верят!
Иван с раздражением ставит ведро на лавочку, на которой любят посиживать и покуривать ночью малолетки. Курите – ладно, травитесь.
Но окурки-то зачем в криницу бросать? Поймал бы которого – утопил.
От резкого движения вода плещет через край. Иван делает стойку, как охотничья собака, поймавшая запах дичи. Осторожно приседает на корточки, касается поверхности губами и начинает медленно, как конь, тянуть в себя обжигающую не только холодом жидкость.
– Ну, Володька… – Иван наконец отрывается и ошеломленно замолкает, пытаясь понять суть происходящего. – Может, там пошла какая самогонная реакция? – Он тычет пальцем в глубину цементного кольца.
– И мы теперь без воды останемся?
Надо же, о воде тоже беспокоится.
Володя поднял пол-литровую банку, обернул ее несколькими тут же сорванными лопухами и пытается заткнуть отверстие, через которое утекает драгоценная жидкость.
– Краник нужен. Есть у меня подходящий. Батона надо позвать, – вспоминает Володя о друге, который живет за тещиным домом, наискосок от них.
Леша, по кличке Батон, классный печник, в основном пасется в
Подмосковье. Трезвый – тихий, задумчивый, похожий на девушку.
Возможно, потому и Батон – по фене. А может, потому что плечи округлы, как у батона. Иногда бывает трудно понять, на каком основании человек получил ту или иную кличку, но всегда точную, в соответствии с собственной, иногда скрытой и от самого себя сутью.
– Полковника надо, – добавил Иван и своего приятеля, вместе с которым хлещут водочку армянского разлива.
– Народ надо звать! – торжественно произносит Володя голосом уже заметно расслабленным.
– Может, это потому, что Ира пить бросила? – продолжает осмыслять природное явление Иван. – Или потому, что наш Коля церковь строит?
Вот народ, обязательно им надо причину отыскать.
Коля – это именно тот богатырь – поскребыш, Ирин брат. На холме, где когда-то стояла большая каменная церковь, разрушенная во время войны немцами, – партизаны использовали колокольню как наблюдательный пункт, – он построил вместе с сыном свою маленькую. Осталось только купола жестью покрыть.
– Не наше, Ваня, это дело. Не туда думаешь. Решать надо.
А что тут можно решить? Варианта только два: или спокойно сидеть и пить, разделяя радость с подходящим народом и наблюдая, как они реагируют на это чудо природы, или делать долгосрочный запас для самих себя. Повергала в растерянность сама невероятность происходящего. Понятно, что делать, когда на столе бутылка, две, ну, даже три. А тут тебе полтонны манящей и такой необходимой для жизни влаги…
– Вот, Володька, как жизнь поворачивается. Вот это перестройка!
Давай еще приложимся!
– Ну, давай. Только с Батоном как же?
– А, с поддоном твоим. Пусть доллары пропивает. Вот что я думаю,
Володька! – внезапно осеняет Ивана. – Это американцы! Сделали подарок Горбатому. Чтоб народ его лихом не поминал. И такая вода теперь, думаю, во всех криницах Советского Союза! Или, может, только
СНГ?
Помню, как в апреле, когда лягушки уже прилипали друг к дружке и, присев на корточки, можно было видеть бесконечно подпрыгивающие сдвоенные экземпляры, я встретил у последнего дома на том берегу, где жил когда-то брат моего деда, и нашу сладкую парочку – Иру с
Иваном. Они шли от Полковника, где тоже что-то дегустировали. Ире было плохо – пульс нитевидный, с перебоями, круги под глазами. В деревне я часто выступаю как практикующий врач – меряю давление, даю лекарства. Ведь не зря же мой племянник окончил три курса мединститута. Пока я выписывал ей устный рецепт, Ира в каком-то неожиданном женском прозрении жалобно-трогательно попросила: “Не дукуй ничего про нас!” То есть не пиши, не рассказывай.
Такого словечка я никогда и не слышал. Да и в белорусском словаре его нет (потом нашел в польском). Но мама это слово знала. В тот момент Ира, вероятно, впервые ощутила всю неприглядность своей жизни, ее колеблющееся трепетанье на краю обрыва – увидела со стороны, холодновато-внимательным и трезвым взглядом. Чужим. Такой она не хотела остаться в слове, в памяти – прежде всего потому, что это не соответствовало бы ее сути, тому внутреннему образу, который каждый человек лелеет в глубине своей души.
Ведь все мы как зерна, которые не признают своих сегодняшних побегов в той скудной и твердой почве, куда случайно упали. Мы всегда больше, чем есть. В нас всегда живет будущее, возможное. К тому же мы всегда смотрим на себя изнутри. Себя внешних мы не видим, а любую попытку пристегнуть нас к тому образу, который доступен чужому глазу, отвергаем как несостоятельную.
Вспоминаются герои фильма Михалкова-Кончаловского, которые увидели себя на экране, то есть со стороны, холодно-объективно, и дружно возмутились неправдой этого изображения. Вероятно, именно поэтому художественные произведения об идеальных героях находят больший отзвук в читательских душах.
Не замечая внешнее в себе, люди часто цепляются за внешнее в других, хотя очевидно, что и в отношении к другим надо также исходить из своего внутреннего, затаенного, сберегаемого. Чтобы обнаружить такое же и в чужой душе…
Так что, Ирочка, если попадется тебе вдруг этот текст, особо не гневайся, ты сама виновата: все-таки сумела изменить свою жизнь и сама изменилась к лучшему. А такое событие надо закрепить в памяти потомков. Ведь бумага со словами на ней часто живет дольше, чем наши бренные тела.
Скрипнула калитка со стороны липы. Показывается старший Грек -
Аркадий. Направляется к веранде, но замечает меня под яблоней.
Бутылочка у меня наготове, не забыл про соседа. С трудом встаю, двигаюсь так, чтобы пересечься с ним возле крыльца. Все-таки за домом присматривает, да и после долгой разлуки какой-то дружественный жест обязателен.
Аркадий движется как манекен, небольшими шажками. Крупное лицо с тяжелым красным носом невозмутимо под черной кепкой. Помню, ему достаточно было постоять на берегу, убедиться, что дети его заметили, и повернуть назад. Они тут же бросали все занятия и неслись домой, обгоняя отца.
Он что-то несет в матерчатой сумочке. Видно, банку молока. Это уже
Надежда Ивановна послала. Когда я заходил за ключом, она была приклеена к очередной мексиканской серии и взглянула на меня так жалобно, что я не смог совершить эту ничем не оправданную жестокость
– оторвать ее от экрана. На какой-то час она забывает обо всем, живет в роскошных интерьерах, влюбляется в латиноамериканских красавцев, переживает за обиженных женщин. Потом еще раз обсуждает с соседками события очередной серии, светлея лицом, поднимая в улыбке почти всегда опущенные уголки губ.
Лицо у Грека осмысленное, не в запое. Он полмесяца пьет – именно настолько хватает пенсии, – полмесяца отдыхает, восстанавливается.
Во время запоя он не потребляет ничего, кроме спиртных напитков.
Собственная методика голодания и очищения организма. Проверена опытом десятилетий. После алкогольных инъекций он дня три пьет только молоко.
Аркадий Иванович первым в деревне, лет тридцать назад, купил
“Жигули”. Поросята, телята, которых выкармливала Надежда Ивановна, и позволили ему стать владельцем личного транспорта. Но как сел за руль, так и покатился вниз. К своему дому подъезжал пьяным до такой степени, что не мог выйти из машины. Жена с трудом отрывала его от руля и тащила в кровать. Через пару дней он приходил в себя, просил на коленях прощения у товарищей по партии, обещал, что в рот не возьмет. Но вскоре все повторялось.
Обессиленный, он лежал в постели, пялился в телевизор, повторяя периодически только одно слово: “Мана!” С ударением на последнем слоге. Касалось оно и наших хозяйственных успехов, и полетов в космос, и художественных фильмов. Особенно не любил он почему-то
Штирлица.
Ну хорошо, спрашивал я у него, наши космические успехи – мана, то есть вранье. Но американские? Они ведь и на Луне были. “Мана! Все мана! Договариваются между собой, чтобы людей дурить! Кто ж их проверит? Мана!”