К семи часам вечера я был приглашен в качестве почетного гостя на концерт Жака Тибо и Альфреда Корто в зале «Белльас Артес» на знаменитое исполнение сонаты для скрипки с фортепиано Сезара Франка и в антракте выслушал невероятные похвалы. Маэстро Педро Биава, наш грандиозный музыкант, чуть ли не волоком притащил меня за кулисы представить исполнителям. Я так смешался, что поздравил их с исполнением сонаты Шумана, которой они не исполняли, и кто-то прилюдно и довольно грубо поправил меня. Ощущение, что я спутал две сонаты просто по невежеству, так и осталось у присутствовавших, и когда я в воскресной статье о концерте довольно путано попытался поправить его, оно усугубилось.
В первый раз за всю мою долгую жизнь я почувствовал, что способен кого-нибудь убить. Я возвратился домой в мучительном беспокойстве, дьявол нашептывал мне на ухо сокрушительные ответы, которые не пришли на ум вовремя, и ни книга, ни музыка не могли усмирить моей ярости. К счастью, крик Росы Кабаркас в телефонной трубке вывел меня из этого кошмара: Какое счастье, я прочитала в газете, что тебе стукнуло девяносто, а я-то думала, что сто. Я взвился: Я что – кажусь тебе такой развалиной? Наоборот, сказала она, я удивилась, как хорошо ты выглядишь. Это здорово, что ты не похож на молодящихся старичков, которые набавляют себе годы, чтобы все удивлялись, как хорошо они сохранились. И без перехода: У меня для тебя подарочек. Я искренне удивился: Какой? Девочка, сказала она.
Я не задумался ни на миг. Спасибо, сказал я, эта морока уже не для меня. Она гнула свое: Я пришлю ее тебе на дом, завернутую в серебряную фольгу, хорошо прожаренную, под соусом, с сандаловыми палочками, и все – бесплатно. Я стойко держался, но она отстаивала свое, как мне показалось, искренне. Сказала, что девочка в ту пятницу так вымоталась, пришивая двести пуговиц иголкой с ниткой и с наперстком. Это правда, она боялась, что ее снасильничают до крови, но ее наставляли как положено и она была к этому готова. И что ночью она просыпалась, чтобы пойти в ванную, но я спал так крепко, что ей стало жаль будить меня, а когда утром она проснулась, я уже ушел. Меня возмутило это, на мой взгляд, бесполезное вранье. Ладно, продолжала Роса Кабаркас, пусть даже так, девочка раскаивается. Бедняжка здесь, рядом со мной. Хочешь, передам ей трубку? Нет, нет, Бога ради, сказал я.
Я начал писать, когда позвонила секретарша из редакции. И сказала, что директор хотел бы видеть меня завтра в одиннадцать утра. Я пришел точно. Во всем здании стоял невыносимый грохот, воздух раздирал треск молотков, заполняла цементная пыль, битумный чад, но редакция уже научилась мыслить в рутине хаоса. Директорские помещения, напротив, были прохладными и тихими, оставались в какой-то другой, идеальной стране, не нашей.
Марк Тулий-третий, смахивающий на подростка, увидев меня в дверях, поднялся на ноги, не прерывая телефонного разговора, через стол протянул мне руку и жестом предложил сесть. Я, было, подумал, что на той стороне провода никого нет и что он устроил этот театр, чтобы произвести на меня впечатление, но скоро понял, что он разговаривает с губернатором и что разговор этот – трудный, разговор закадычных врагов. Но все-таки думаю, он старался выглядеть передо мной деловым, хотя и разговаривал с начальством стоя.
Похоже, скрупулезность была его пороком. В свои двадцать девять лет он уже знал четыре языка и обладал тремя международными дипломами, в отличие от первого пожизненного президента, его деда по отцовской линии, который сделался журналистом эмпирически, после того как сколотил состояние на торговле проститутками. Он был раскован, выглядел красивым и спокойным, и единственное, что ставило под сомнение этот его образ, были фальшивые нотки, проскальзывавшие в голосе. Пиджаки он носил спортивного покроя, с живой орхидеей в петлице, и все на нем сидело так, словно было частью его существа, однако ничто в нем не было создано для уличного ненастья, но исключительно для сияющей весны его кабинетов. Мне, потратившему почти два часа на одевание к этому визиту, вдруг стало стыдно моей бедности, и оттого я разозлился еще больше.
А ко всему прочему смертельный яд источала панорамная фотография сотрудников редакции, сделанная в честь 25-летия газеты, где над головами некоторых стояли крестики – над головами умерших. Я был третьим справа, в шляпе-канотье, в галстуке, завязанном широким узлом и заткнутом булавкой с жемчужиной, в бравых усах, как штатский полковник, которые я носил до сорока лет, и очочках в металлической оправе, точно у подслеповатого семинариста, в которых полвека спустя я уже не нуждался. Я видел эту фотографию в разные годы в разных кабинетах, но только на этот раз до меня дошел ее посыл: из сорока восьми человек, работавших здесь с самого начала, только четверо были еще живы и младший из нас отбывал двадцатилетний срок за серийные убийства.
Директор закончил разговор и, заметив, что я смотрю на фотографию, улыбнулся. Крестики ставил не я, сказал он. По-моему, это дурной вкус. Он сел за стол и заговорил другим тоном: Позвольте сказать вам, что вы – самый непредсказуемый человек из всех, кого я знал. И на мое удивление – взял быка за рога: Я имею в виду ваше заявление об уходе. Я едва успел сказать: Это – вся жизнь. Он возразил, что потому-то это – не выход. А статья показалась ему замечательной, и все размышления о старости – лучшее, что приходилось ему читать, а потому никакого смысла не было заканчивать ее решением, более похожим на гражданскую смерть. К счастью, сказал он, Гнусный Снежный Человек прочитал ее, когда полоса уже была сверстана, и она показалась ему неприемлемой. Не посоветовавшись ни с кем, он вымарал ее своим карандашом Торквемады. Я узнал об этом сегодня утром и велел направить властям ноту протеста. Это мой долг, однако, между нами, должен сказать, что я даже благодарен цензору за самоуправство. Поскольку не намерен допускать, чтобы мой протест остался без внимания. Он умоляет всем сердцем не покидать корабль в открытом море. И закончил в высоком стиле: Нам с вами предстоит еще столько говорить о музыке.
Он был настроен так решительно, что я побоялся углубить наши расхождения какой-нибудь отговоркой. На самом деле у меня не было достойной причины покидать галеры и меня привела в ужас мысль, что я еще раз скажу да, только затем чтобы выиграть время. Мне пришлось взять себя в руки, чтобы не заметно было, как позорно, до слез я расчувствовался. И мы еще раз, как всегда на протяжении стольких лет, остались каждый при своем.
На следующей неделе, отмеченной скорее суматохой, чем весельем, я зашел в питомник забрать кота, которого мне подарили печатники. У меня с животными очень плохая совместимость, равно как и с детьми, пока они не начинают говорить. Мне кажется, что у них немая душа. Не могу сказать, что я их ненавижу, просто я их не переношу, потому что не научился общаться с ними. Мне кажется противоестественным, что мужчина со своей собакой находит лучшее взаимопонимание, чем с женой, что учит ее есть или не есть в определенные часы, отвечать на вопросы и делить с ним его печали. Но не забрать подаренного типографами кота значило бы обидеть их. К тому же это был прелестный ангорский котик с блестящей розоватой шерсткой и горящими глазами, а мяукал он так, что казалось, вот-вот заговорит. Мне отдали его в плетеной корзинке вместе с сертификатом породы и с инструкцией по пользованию, точно для сборного велосипеда.
Военный патруль проверял документы у пешеходов, прежде чем разрешить им войти в парк Сан-Николас. Ничего подобного я никогда не видел, а тягостное впечатление, которое на меня это произвело, счел симптомом старости. Патруль состоял из четырех человек под командой офицера, почти подростка. Патрульные были крепкие, молчаливые ребята с сурового высокогорья, и пахло от них стойлом. Офицер внимательно следил за ними, на его щеках лежал загар взморья. Проверив мое удостоверение личности и журналистский билет, он спросил, что у меня в корзинке. Кот, сказал я. Он захотел посмотреть. Я, боясь, как бы кот не выскочил, очень осторожно открыл корзинку, но патрульный захотел посмотреть, нет ли чего на дне, и кот цапнул его. Вступил офицер: Великолепный ангорский экземпляр, сказал он. Погладил его, что-то шепча, и кот его не тронул, но и внимания на него не обратил. Сколько ему лет, спросил офицер. Не знаю, сказал я, мне его только что подарили. Я спрашиваю потому, что вижу, он очень старый, лет десять, наверное. Мне хотелось спросить его, откуда он это знает, и еще много чего, но, несмотря на его хорошие манеры и изящную речь, у меня не было сил разговаривать с ним. По-моему, он брошенный и побывал уже у многих, сказал офицер. Понаблюдайте за ним, не подстраивайте его под себя, а, наоборот, приспособьтесь к нему и подождите, пока заслужите его доверие. Он закрыл крышку корзинки и спросил: А чем вы занимаетесь? Я журналист. Давно? Целый век, сказал я. Я так и подумал, сказал он. Пожал мне руку и попрощался словами, которые вполне могли быть как добрым советом, так и угрозой: