И еще Вася прочитал Тражуку письмо, присланное женихом его сестре — Наташе Черниковой. Как оно попало к Васе — некогда было раздумывать. Жених Виктор Половинкин прощался с Наташей. «В городе появились большевики — слуги антихриста и немецкие шпионы. Мы им объявили смертельную войну. Я достал револьвер. Возможно, когда ты будешь читать это письмо, я буду лежать пронзенный пулей врага»…
— Дурак он, Половинкин, — заявил Вася. — Половинкин и есть. Ума-то у него вполовину меньше, чем нужно. По мне, пусть сгорят все эти правительства. Стану я из-за них жизнью рисковать. Дожидайся! А отец мой тоже сдурел, хвалит Белянкина. Он, говорит, теперь всему голова в Кузьминовке. А по-моему, хитрец он, Белянкин, вроде твоего Хаярова. Всем морочит головы.
После занятий на крыльце школы Тражук столкнулся с Санькой — сыном лавочника. Появившийся рядом Чее Митти злобно крикнул Тражуку:
— Спеши домой! Отец твой умирает. Он лошадь увел…
— Что, Митька, ты несешь? — перебил его Санька. — Торопись, — обратился он к Тражуку. — Отец твой захворал… Мать велела быстро ехать домой.
7
В Чулзирме курных изб немало, а землянка только одна, и жил в ней Сибада-Михали.
Кто из чувашей не умеет плести лаптей? Но искусней всех плетет Михали, прозванный Сибадой[8]. Он возит лапти на базар, да и в Чулзирме у него их охотно покупают: бедняки — для себя, богачи Чулзирмы и Сухоречки — для своих батраков.
Михали работает не разгибая спины, но никак не может выбиться из нужды. Правда, одна заветная мечта исполнилась…
…Никогда Михали не чувствовал еще такой радости, как в то последнее роковое утро. Верхом он спозаранку поехал в Заречье, гордо посматривая по сторонам: глядите, мол, люди добрые, я навьючил нынче связку лаптей на собственного коня и не к кому-нибудь еду, а к самому Медведеву. И глядели люди на счастливого Сибада-Михали. Одни радовались его счастью, другие провожали завистливыми взглядами.
Нет в Сухоречке дома роскошней медведевского. Он весь обшит филенкой и покрашен зеленой краской. А рядом стоит синий пятистенник. Живет в нем Карп Макарыч Фальшин, каменский староста — сухореченский и чулзирминский. Не хватило силенок у Фальшива тягаться с Медведевым, обшил филенкой только углы, а покрасил и углы и бревна. Такого чуда — синих бревен — не увидишь больше нигде — ни в Кузьминовке, ни в городе. Не беда, что краска плохо держится на бревнах, дожди смыли. Как-никак, а дом-то крашеный!
Сибада-Михали привязал лошаденку к коновязи и, взвалив охапку лаптей на плечи, пролез в калитку.
Если б Карп Фальшин в то время куда-нибудь отлучился и если бы в это роковое для Михали утро но заехал к старосте чернобородый гость с глазами цыгана, жить бы лапотнику да жить.
Хозяин и гость за столом пили самогон. Хозяин подошел к шкафу за второй бутылкой. Глянув в оттаявшее окно, он заметил пегую лошадь у коновязи.
Захмелевший Фальшин, продолжая смотреть в окно, рассуждал вслух:
— Ай показалось? Кажись, лапотник Михайло обзавелся конягой?
Гость бросил взгляд через плечо хозяина.
— Да это же мой пропавший мерин, — сверкнул он глазами и ткнул Фальшина кулаком в бок.
Хозяин глянул в черные цыганские глаза.
— Ой не вводи в грех, сват, — и добавил, немного подумав: — А про между протчим, айда-ка выйдем на улицу, посмотрим, твой ли это мерин.
Накинув на плечи шубы, вышли во двор.
— Ну вот и выяснили! — засмеялся Фальшин. — У тебя пропал мерин, а это ж кобыла.
— А тебе не все едино! Моя ошибка — я и плачу. В этом разе пополам, — усмехнулся чернобородый.
Сибада-Михали, закончив дела, отвязал пегашку, оглянулся по сторонам и, заметив старосту, низко поклонился ему.
— Постой-ка, Сибада-Михайло! — крикнул Фальшин. — На чьей лошади приехал?
— На своей, на собственной, Карп Макарыч, — самодовольно ответствовал Михали.
— Иди ты! Неужто купил? Вот те и лаптеплет. Когда купил, где? В Кузьминовке?
— Нет, в городе, намедни.
— А ну-ка, заходи, Михайло. Надо ж обмыть покупку. Да не привязывай кобылу, заведи ее во двор. — Фальшин подмигнул чернобородому, отворяя ворота.
«Вот что значит стать лошадным! Сам староста теперь меня уважает», — подумал бедняга Михали.
Во дворе голос Фальшина стал строгим, а взгляд — колючим.
— А ведь ты, Сибада-Михайло, краденую кобылу купил. А может, сам украл? Сознавайся! Сознаешься, простит тебя хозяин пегашки, а упрешься — в тюрьму попадешь.
У Михали язык отнялся. Работал, копил деньги, а они хотят отнять лошадь. О господи!..
Чернобородый взялся за повод, потянул к себе. Михали повис на узде, отчаянно завопил:
— Не отдам! Купил я ее, купил. Пачпорт есть.
Фальшин с силой оттолкнул лапотника. Михали упал, ударившись затылком об угол дубовой колоды.
…Через час по Чулзирме разнесся слух: Сибада-Михали умирает. Купил лошадь, она оказалась краденой, а с ним падучая приключилась. Он разбил голову о дубовую колоду. Говорят, Мурзабай сам привез его из Заречья.
А Мурзабай сидел в землянке возле Михали, ждал, — может, бедняга очнется. Надо расспросить, что же произошло во дворе у старосты. Карпу Макарычу нельзя верить.
Мурзабай слышал вопль Михали, подъезжая к воротам. Л когда вбежал во двор, тот лежал уже без сознания. Фальшин смутился, развел руками.
— Ума не приложу, что приключилось с этим чувашином. Приезжий человек узнал лошадь, уведенную у него, а Сибада вдруг посивел и упал. Ударился о колоду.
Черт дернул Мурзабая сказать:
— Может, падучая к нему вернулась? Он в молодости, говорили, страдал падучей.
Вот и придумал, выходит, сам оправдание преступлению. И еще упрекает себя Мурзабай: «Надо было сразу везти Михали в Кузьминовку. Побоялся, умрет Михали но дороге». Ой, так ли? Не смалодушничал ли ты? Просто не захотел впутываться в темное дело! Вспомнил Мурзабай другой подобный случай. У кого-то Фальшин так же отобрал якобы краденую лошадь. Уж не в сговоре ли Фальшин с этим цыганом? Что же делать? Заявить властям, а что скажешь? Да и властей пока нет. Вслед за земским начальником, говорят, и пристав исчез неизвестно куда. Эх, хоть бы слово вымолвил Михаил в твердой памяти при свидетелях! Может, имя сына дойдет до сознания бедняги, вернет его к жизни.
— Что сказать Тражуку? Что передать сыну, Михали?
— Он сам… Сам… — внятно выговорил больной.
— Что сам?
— Махнул через околицу… За тридевять земель…
Все-таки бредит, бедняга.
…Мать не голосила, когда хоронили отца. Словно окаменела. Теперь слова не может вымолвить, все плачет и плачет, хоть домой не заходи. А бабушка совсем ослепла от слез. Тражук только поздно вечером во двор возвращается, молча ложится спать. Где он бродит целыми днями, толком и сам не знает. О боге в о царе не думает больше Тражук. Ни разу не вспомнил и об Уксинэ. За неделю осунулся, превратился в худенького подростка, но понял, что теперь он — единственный кормилец семьи. Не он один сирота в деревне. Во время войны появилось много сирот. Но в каждой семье есть имущество: изба, лошадь, хозяйство. У Тражука ничего нет, кроме землянки и не доведенных до дела отцом саней-розвальней. Значит, наниматься в работники… Сын ждет, когда мать выплачется. А той не хочется первой говорить сыну, что надо бросать ученье…
Однажды бесцельно бродившего по улице Тражука подозвал к себе стоявший у ворот дед Ермишкэ.
— Заходи, Тражук, будешь дорогим остем.
Чулзирминцы прозвали старика Элим-Челимом. Он не выговаривает букв «к» и «г» в начале слов. Дед все время курит трубку, выплавленную из олова. Он ее надраивает до блеска и гордится: «урю эмиль челим». Люди, передразнивая старика, еще больше исказили слово «кемиль», отсюда и пошло прозвище.
В избе дед распорядился снохам поставить самовар и ласково заговорил с угрюмо-молчаливым юношей:
— Не орюй, Тражук. Если смолоду наступила на ногу орова, человеком будешь. Ак думаешь жить дальше? Овори, не таись от меня. Я ведь тебе довожусь уккой, старшим дядей по матери.
Тражук подумал: «Откуда ты мне доводишься куккой?[9] Мама — из Хуривара. Все ее братья там и живут».
Старик, так и не дождавшись ответа, продолжал:
— Опять, что ли, хочешь пойти в узьминки учиться. Не ходи, сынок. Не водись с русскими. Они тебя до добра не доведут. Отца твоего они же и погубили и лошадь отняли. А я? Не из-за них ли стал таким… осноязычным. При мне, огда я был маленьким, русские до полусмерти избили моего отца возле моста. С тех пор я так вот оворю. И ты, шельма, за глаза зовешь меня, наверно, Элим-Челимом.
— Напрасно так про русских… — подал наконец голос Тражук. — Среди них тоже есть и плохие и хорошие. Вот мои хозяева в Кузьминовке. Как родные они мне. Ваша соседка Кидери знает…