Когда доносительского текста легло на два листа бумаги, мужики еще выпили за обделанное дело и в понедельник поутру дали документу почтовый ход.
Эмгэбэшники с волчьими глазами, не потерявшие любовь к кожанкам и черным воронкам, Семена Кузьмича скоренько арестовали. После недолгих ночных пыток и следствия суд впаял обвиняемому по статье 58 за антисоветскую пропаганду и саботаж двадцать пять лет заключения. Имущество семьи осужденного было конфисковано. Да что там конфисковать в деревянной домушке в посаде Вятска! Главный ценный предмет изъятия — дореволюционная швейная машинка «Зингер». Варвара пролила слез из-за нее больше, чем из-за неволи мужа.
… — Натерпелись мы, отец, страху. Мать-покоенка в окошко завидит машину и трясется вся: выселять едут. Всяк тыкал нам да стращал: угонят вас в Казахстан или в Сибирь, — рассказывала отцу Валентина Семеновна. Он сидел поутру протрезвелый, слушал про семейные мытарства. — Меня в комсомол не приняли: дочь врага народа… А еще говорили, что если кто надругается надо мной, ничё тому не будет.
— Вот чего удумали, чтоб народ в кулаке держать! — скалил желтые зубы Семен Кузьмич.
Они сидели на кухне за маленьким столом, пили чай. Семен Кузьмич — чай особенный: на кружку кипятку полпачки заварки.
— Парень от меня отказался. Военный, лейтенант. В клуб к нам на танцы приходил. Замуж звал, про любовь говорил. Я его тоже сильно любила, — откровенничала Валентина Семеновна; дети еще спали, а Василий Филиппович ушел в литейный к «вагранкам», смена начиналась рано. — Ох! До чего ж, отец, люди злы бывают! Кто-то нашептал моему лейтенанту про врага-то народа. Его как ветром сдуло. Вот и вся любовь. Кому верить?
— Это всё морда грузинская. Он и без тюрьмы людям жизнь попутал, — обжигаясь чифиром, сказал Семен Кузьмич. — Плясали под его дуду, дятлы деревянные!
— Люди-то ему верили. Любили… — сказала Валентина Семеновна. — В пятьдесят третьем году я замуж вышла, Пашкой забеременела. Когда услышала, что Сталин умер, даже заплакала… Митинг у клуба был. Я гляжу на его портрет, он там такой человеческий, и слезы сами льются. Вокруг только и разговоров: опять война будет, голод, карточки… Слышь, отец, — приглушенным голосом обратилась Валентина Семеновна, — правду люди говорят, что ты на своих обидчиков пагубу напустил? Вроде бы к Петьке Балмазину и Макару Гущину колдун от тебя из тюрьмы наведывался?
— Чего? — взбеленился Семен Кузьмич, лицом навострился. — Говорят они… Люди все олухи да болваны!
Судьба доносителей после устранения Семена Смолянинова не выстелилась гладью. То ли снедающий червь угрызения вполз в сердце каждого оговорщика, то ли перст Всевышнего вел чернителей по скользкой тропе, то ли впрямь — освободившийся из зоны старичок, морщинистый-морщинистый, седой-преседой, в красной выгоревшей шляпе, похожий на сушеного мухомора, наведывался в Вятск и у калитки дома Петра Балмазина попросил попить водицы, а потом и у дома Макара Гущина окликнул хозяина и попросил напиться, а в доме Вениамина Вострикова никого не застал, но якобы снял шляпу и поклонился пустым окнам.
Тем же летом, когда объявлялся старичок-мухомор, Петр Балмазин, главный застрельщик заговора, утонул в Вятке; покатил на верткой лодке в заводь поставить «морды» и не вернулся; пустую лодку, прибившуюся к берегу, нашли за версту, ниже по течению, самого же утопленника и того дальше. Макара Гущина прибрала тоже река — не судильщица, не карательница и не ответчица за людские грехи! — прибрала в апрельскую ростепель; Макар возвращался с подледной рыбалки, с добрым уловом, в полном здравии и абсолютно трезв, но не углядел полыньи, нетолсто обледенелой и припорошенной снегом; лед под ним, грузным и груженым, проломился, Макар глыбой рухнул в воду, а коварная льдина, опрокинувшись под ним, накрыла его будто крышка гроба.
Одни скорбели и горевали от погибели мужиков, другие судачили, передавая из уст в уста:
— Это обоих из-за Семена ухайдакало… Пошто горбатого, убогого человека в каталажку сдали?
— Баб своих хвощите, ежели они у вас хвостами вертят.
— Сучка не захочет, кобель не вскочит.
— Худое затеяли — худом и вывернулось…
И все стали зорче приглядываться к Вениамину Вострикову.
Он слыл человеком удалым, в мистику и порчу не верил, гибель сотоварищей почел за дело случая, а Семену Смолянинову по-прежнему желал околеть в тюряге.
…В тот год лето в Вятске стояло отменно жаркое — бездождье, духота, пыль, которую время от времени гонял по дорогам суховей. Вениамин Востриков перекрывал рубероидом крышу, гудронил швы, топил вар в котле над костром. Он и сам обомлел, когда увидел, что летняя пристройка к избе вспыхнула как стог сена. Он кинулся тушить пожар, надеясь, что справится без профессиональной подмоги, но злокозненный суховей раскидал искры, и вскоре уже полыхал соседский дом, а следом и еще один, и еще… Половина улицы Мопра, до десятка домов, выгорела почти дотла, причем с человеческими жертвами. Вениамин Востриков, на кого пала вина пожарища, от беды надломился — в горячке и раскаянье застрелился из ружья на краю огорода, в уцелевшей от всего хозяйства бане, где и прятал нерегистрированное ружье; на курок давил большим пальцем разутой правой ноги.
… — Ты почему, отец, поздно освободился? Всех политических раньше отпустили? Реабилитировали кого-то, — спросила Валентина Семеновна.
— Я на промыслах обретался. Не хотел домой голью ворачиваться, — отвечал Семен Кузьмич. — Не разбогател. Пристопорили меня еще на пару лет. Дятлы деревянные!
— Ты больше не хорохорься, отец. Не молодой уже чудить-то, — наставляла дочь, а в голосе дрожала какая-то вина и тревога. — Как дома на нашей стороне улицы сгорели, мы сперва в общежитии обитались. Потом бараки построили. Видишь, какая теснотища… Обещали, что снесут или в новое жилье переселят. Ждем.
— Ты не боись, дочка, я не стесню. Прибьюсь куда-нибудь, — беспечально сказал Семен Кузьмич. Ухмыльнулся, погладил себя по плешине и растрепанным волосам. Отхлебнул своего знойного черного чаю. — Для вас я старик. А мне только пятьдесят с хвостом. Жениться буду… На жилплощадь претензий нету.
— Разве ж я гоню тебя? — обидчиво воскликнула Валентина Семеновна. Вздохнула. — Жаль, что и Николай, как дуб во поле. Ни кола ни двора.
Череп легок на помине. В окошко с улицы, между створок, сунулась его веселая голова:
— Чифирите, елочки пушистые? Я счас подключусь. В бочке башку окуну и готов.
Голова в окне скрылась.
VII
Пашка и Лешка не спали, но лежали тихо, недвижно, ловили пытливыми ушами голоса с кухни. Явившийся из-за невольничьей решетки горбатый дедушка вызывал в них и страх, и уважение, и родственную гордость.
Лешкино спальное место — на диване, пружинном, с откидными валиками, Пашкино — на железной койке с панцирной сеткой. Диван и кровать стояли в углу, перпендикулярно, изножьем друг к другу, так что братьям легко переглядываться и перешептываться. В другом, противоположном углу — кровать родителей, высокая с набалдашниками на спинках и строченым подзором. Посредине комнаты — круглый стол и несколько стульев, над столом зеленый абажур, глядевшийся богато, с кистями и плетенными по окружью косицами; еще в комнате — темно налаченный комод и громоздкий шифоньер с зеркалом.
Когда вослед Семену Кузьмичу и Черепу скрипнула дверь, Пашка и Лешка почти враз окликнули мать:
— Дедушка у нас жить останется?
— Нет, — ответила Валентина Семеновна, войдя в комнату. — Негде у нас.
Пашка вроде бы удовлетворенно промолчал.
— Жалко, — сказал Лешка. — Он смешной такой. И дядя Коля тоже.
— Оба они смешны — аж обсикаешься, — грубовато пошутила Валентина Семеновна.
Пашка настороженно взглянул на мать. Лешка рассмеялся.
— Умывайтесь — и за стол! — Валентина Семеновна наскоро причесалась перед зеркалом, пунцовой помадой накраснила губы. — На работу опаздываю. Пашка! Обедать будете окрошкой. Квас в подполе. Сметаны добавь. На завтрак картошка вам нажарена, целая сковорода. Не деритесь!
Запах жареной картошки будоражил аппетит. Мать ушла. Пашка умылся под рукомойником, стряхнул в раковину капли с рук, принялся основательно утираться. Лешка не стал терять времени зря, натянул штаны, рубашку и — к столу, взялся за ложку.
— На мою половину не лезь! — Пашка поделил сковороду пополам, прочертил ложкой по картошке борозду-границу.
Он ел расчетливо, с черным хлебом, как наказывала мать, — она всегда утверждала, что в хлебе вся сила, — запивал молоком; сперва ел то, что казалось менее вкусным, а самые смаковые, поджаренные кусочки — напоследок.
Вертиголовый Лешка ел без хлеба, без молока, сперва со своего краю сковороды выхватывал самые ценные, поджаристые картошинки, затем норовил что-нибудь оттяпать у брата, особенно «заскребку» — те картошинки, что пригорели к сковороде.