Попытки добиться просьбы о помиловании несомненно безнадежны, но судья добросовестно выполняет требования судопроизводства. Он объявляет о своей извечности — «И на балконе был у Понтия Пилата…» — и предупреждает, что будет жить в квартире Берлиоза, а после этого спрашивает: «А дьявола тоже нет?» (461).
Прежде Воланд говорил только о бытии Бога, а себя упоминал лишь косвенно: «…управился с ним кто-то совсем другой». («Другой» — традиционный эвфемизм слова «дьявол».) Теперь он как бы объединяет себя с Богом, язвительно замечая: «…Что же это у вас, чего ни хватишься, ничего нет!»
Но и реакции нет — подсудимые решают, что судья сумасшедший.
От слов «ничего нет!» до гибели Берлиоза проходит не больше трех, ну — пяти минут. Но за это время Воланд успевает предупредить его еще трижды. Берлиоз имеет три возможности спасения даже на смертном пути.
Предупреждения я сейчас перечислю.
В первом слышатся даже печаль и сочувствие: «Ну что же, позвоните, — печально согласился больной и вдруг страстно попросил: — Но умоляю вас на прощанье, поверьте хоть в то, что дьявол существует!» (461) и добавляет, что на это есть «самое надежное» седьмое доказательство — «И вам оно сейчас будет предъявлено» (461). Но Берлиоз бежит к телефону: «необходимо принять меры»… Тогда Воланд называет его по имени-отчеству и спрашивает, не послать ли телеграмму «вашему дяде в Киев?». Реакция идет обратная: «А ну как документы эти липовые?» (462) — если осведомлен, значит, «иностранный шпион»! И Берлиоз только наддает ходу.
Наконец, у самого выхода на Бронную он видит Коровьева во плоти и крови. Последнее и сильнейшее предупреждение! Чтобы оценить впечатление, которое оно могло бы произвести на редактора, надо нам вернуться почти на сорок страниц назад, к видению «прозрачного гражданина». Тогда Берлиоз был атакован даже физиологически: «…Сердце его стукнуло и… куда-то провалилось, потом вернулось, но с тупой иглой, засевшей в нем». Тут же — «столь сильный страх, что ему захотелось тотчас же бежать», и наконец видение, причем не мимолетное — Берлиоз успел рассмотреть «клетчатого» очень подробно: одежду, телосложение, выражение лица (глумливое), и то, что он, «не касаясь земли, качался перед ним и влево и вправо» (424). Воздействие было сильным: «Тут ужас до того овладел Берлиозом, что он закрыл глаза» (425). Вряд ли память о пережитом ужасе могла исчезнуть за час-полтора, прошедшие между началом сцены и ее концом. Воспоминание о боли в сердце и сопровождавшем ее физическом страхе смерти должно было снова ухватить за сердце, остановить, повернуть. Поместив Коровьева на последнем пути подсудимого, Воланд обращался уже не к его чести и разуму — к инстинкту самосохранения.
5. Теологический диспут
Неторопливость и сосредоточенность необходимы при чтении первых трех глав «Мастера» больше, чем при чтении всех остальных. Понять, что Воланд судит, довольно трудно — он маскируется, он играет шута, а судебному следствию придает вид теологического диспута. Однако же такая форма отвечает и литературной задаче, и генеральной установке Воланда: «каждому будет дано по его вере». Ведь Берлиоз мнит себя богословом — или антибогословом; это одно и то же.
Мнит без достаточных оснований, путаясь в трех соснах; его убеждения сводятся к одному «нет» и одному «не было»: Бога нет, Христа не было. Он даже не пытается понять, что эти два утверждения не связаны между собой, ибо одно принадлежит теологии, другое — истории. Однако рассуждает о вере, ссылаясь на сочинения известных историков и христологов, — следовательно, надо проверить, что он знает на самом деле: во что верит, а чем жонглирует. В условном мире романа он имеет значительный вес: он — литератор, берущийся к тому же судить о высших материях.
По Булгакову, между силами, управляющими миром (назовем их пока мистическими), и литературой есть глубокая и опасная связь — свернул-таки себе шею Михаил Александрович! Она прорисовывается с самого начала романа: является пролитературенный сатана, сочиняет литературную версию «Страстей Христовых», его слушают два литератора, на свой лад озабоченные христологией, и за всем этим стоит Мастер с его «романом о Пилате».
Берлиоз, кроме того, фигура собирательная. В «Евангелии Михаила Булгакова» я пытался показать, что мысли «начитанного редактора» с величайшей точностью следуют нормативам антирелигиозной пропаганды того времени. Дискутируя с ним, Воланд как бы получал информацию обо всех литераторах-пропагандистах.
Приемы Воланда достаточно коварны. Не будем этому удивляться, такова была манера теологических диспутов — непрерывные ловушки, в том числе формальные; не зря Левий назовет Воланда «старым софистом»… Но Воланд и не пытается это скрыть; свой первый вопрос он формулирует в характерной схоластической манере: «…как же быть с доказательствами бытия божия, коих, как известно, существует ровно пять?» (429).
Боец обнажил шпагу и отсалютовал ею противнику, но Берлиоз привык иметь дело с простаками, он принимает шпагу за жезл дурака и начинает поучать: «…Ни одно из этих доказательств ничего не стоит, и человечество давно сдало их в архив. …В области разума никакого доказательства существования бога быть не может» (429).
Прошу читателя запастись терпением: мы приступаем к комментарию, превышающему булгаковские тексты по объему в десятки раз. Ничего не поделаешь, предмет действительно таков, что без специальных знаний шею себе свернешь (и, занимаясь им, я постоянно слышал хруст собственных позвонков).
Ответ Берлиоза был крайне неудачен. Насчет «пяти доказательств» он, в сущности, заявил, что они опровергнуты разумом — но сейчас же добавил, что разум не может быть инструментом, доказательным в данной области. Но ведь запрет на логические доказательства идеи одновременно означает запрет на ее логическое опровержение! Опровергать можно только то, что хотя бы в принципе доказуемо… Берлиоз как бы сам признается в ложности своего метода — недаром Воланд восклицает «браво!».
«Браво! — вскричал иностранец, — браво! Вы полностью повторили мысль беспокойного старика Иммануила по этому поводу»…
Прервем период Воланда, как следовало бы сделать Берлиозу. «Полностью повторили» — ловушка, ибо Кант высказывался по данному поводу не один раз, противореча сам себе, на что Воланд и намекает, называя его «беспокойным стариком». Свой ранний труд «Единственно возможное доказательство для бытия Бога» он закончил так: «Единственно только в том, что отрицание божественного существования есть полнейший вздор, и заключается различие его бытия от существования всех вещей.
Внутренняя возможность, сущность вещей есть то, упразднение чего уничтожает все мыслимое. …В этом признаке ищите доказательства, и если вы не надеетесь найти его здесь, то с этой непроторенной тропы перейдите на великую столбовую дорогу человеческого разума. Безусловно необходимо убедиться в бытии бога, но вовсе не в такой же мере необходимо доказать его»[18].
Если предположить, что Воланд держал в уме первую процитированную фразу, то его слова «полностью повторили» становятся просто издевательскими — Берлиоз, по Канту, занимался именно вздором… Но если даже отбросить это, Берлиоз никоим образом не «повторял» кантовских мыслей; уже по приведенному периоду видно, что слово «разум» философ понимал по-своему, отличая его от логического «чистого разума» — и в то же время не подразумевая веру, — и полагал, что на великом пути обыденного, не-философского разума, можно обрести Бога. В поздних кантовских работах, «Трех критиках», ход мыслей тоже таков, что повторить его адекватно одною фразой нельзя.
Поэтому образованный человек должен был прервать Воланда, указать на несообразность такого сравнения и далее разговор о Канте не поддерживать. Человек умный — насторожился бы еще сильней, ибо в самом сравнении высказываний пропагандиста с мыслями Канта содержится очень неприятный намек. Предположим, Кант действительно провозгласил недоказуемость высшего бытия[19], но он имел право на такую позицию, поскольку он-то стремился не опровергнуть Бога, а доказать его — и сам отнял у себя такую возможность. То есть в его построениях не было служебности, конъюнктурности, логической нечистоты. За ними стоит нравственный подвиг. Для Канта мысль о недоказуемости Божьего бытия была мучительна, и то, что она все-таки сформировалась, есть проявление незаурядной личной и научной порядочности.
О порядочности Берлиоза речь уже была.
Итак, Воланд невозбранно заканчивает свой период: «Но вот курьез: он начисто разрушил все пять доказательств, а затем, как бы в насмешку над самим собою, соорудил собственное шестое доказательство!» Ход в высшей степени лукавый, как бы жертва фигуры в шахматах. Втягивая оппонента в разговор о Канте, Воланд одновременно дает ему возможность блеснуть эрудицией — например, указать на то, что обычно великому философу приписывают опровержение трех доказательств, с натяжкой — четырех, а его собственных доказательств имеется не одно, а два. Я бы, например, мечтал расспросить Булгакова, не числил ли он неудачным пятым доказательством кантовский «космологический аргумент», который сам философ считал недоказуемым в формальном смысле. Но Берлиоза философские тонкости не интересуют, ему все равно, какие там логические игры вел Кант, и он лепит свои пропагандистские штампы: «Доказательство Канта… также неубедительно. И недаром Шиллер говорил, что кантовские рассуждения… могут удовлетворить только рабов, а Штраус просто смеялся над этим доказательством» (429).