Усмехнулась, подумала: «Верная до гроба любовница. И сама такую долю выбрала, добровольно».
Да, она сама выбрала себе долю. Козырин налетел на нее, как внезапный вихрь, закружил, поднял и понес. Она не успела опомниться, не успела ни о чем подумать, а уже летела в плотных свистящих струях вихря, но — странное дело! — не пугалась, а даже с удовольствием отдавалась той силе, которая ее закружила. Сила и уверенность — вот чем покорил ее Козырин. А она как раз искала мужскую силу и мужскую уверенность, которые стали, как она считала, редкостью. Не хотела Надежда походить на некоторых своих подруг, пытавшихся взвалить на себя сразу две ноши — мужскую и женскую, она хотела нести только свою, определенную ей природой ношу любви. Понимал это или нет Козырин — она не знала, да и какая разница, понимал или нет, главное — он ничего не перекладывал с себя на нее. И это постоянное ощущение силы, словно магнит, притягивало Надежду, не давало уйти, хотя ей многое и не нравилось в жизни Козырина. Но она верила в свою любовь и верила в то, что со временем уведет Козырина от беды. Ведь лучше любящей женщины этого никто не сможет сделать.
«Никто. Только я», — подумала Надежда и, успокоенная этой мыслью, открыла глаза, улыбнулась яркому, красному солнцу, поднимающемуся над белыми высокими соснами.
6
Рябушкин, еще не успев снять пальто и лохматую шапку, предупредил Андрея:
— Ты никуда не убегай, сейчас здесь спектакль будет разыгрываться. Великолепный!
— Что такое?
— Увидишь.
Он потер руки. Работать не начинал. Сидел и ждал.
Примерно через полчаса в кабинет влетел Авдотьин. Красный, запыхавшийся, он затравленно оглянулся, словно за ним гнались, и уставился на Андрея.
— Ничего, товарищ Авдотьин, можно говорить и при нем, — заверил Рябушкин.
— Да я бы это…
— Ничего, ничего, он парень хороший. — Лицо у Рябушкина было серьезным, строгим. — Ну и как вы объясните?
— Как объяснить! Да вы что, сдурели! Без ножа режете! Ну, вышло так. Договоримся как-нибудь…
Авдотьин был напуган. Поэтому и не послушался совета Козырина. Всю жизнь он боялся своей жены, боялся так, что терял способность здраво рассуждать. Потерял он ее и сейчас, даже не замечал, что Рябушкин над ним откровенно издевается.
— Трудно договориться, товарищ Авдотьин. Использование служебной машины в личных целях — раз, пьянка в рабочее время — два, в-третьих — морально-бытовое разложение… Вашей жены я что-то там не заметил.
Авдотьина прошиб пот. Было даже видно, как лоб у него влажно заблестел. Вытерся платком, присел на стул, снова посмотрел на Андрея.
— Так что будем делать, товарищ Авдотьин? Сочиним фельетон или так в райком сообщим, без огласки?
— Да не надо! Я больше не буду! Вот честное слово!
Авдотьин приложил к груди руку, круглое лицо сморщилось — жалко было смотреть. Рябушкин строго молчал.
— Как-нибудь договоримся. Люди же мы.
— Конечно, люди. Именно поэтому, товарищ Авдотьин, я и буду молчать. Идите с богом! И очень прошу — не забывайте.
— Да что вы, какой разговор! Спасибо. Авдотьин вскочил со стула, часто закивал головой и задом пошел к двери. Как только дверь закрылась, Рябушкин ничком лег на стол и захохотал. Он хохотал до слез, Андрей его ни разу таким не видел. Наконец успокоился и только тогда рассказал Андрею, что случилось.
— У меня же отгул вчера был за субботу. Решил на лыжах прокатиться. Скольжу потихоньку, глядь — уже возле Макарьевской избушки. И вот вам прекрасное зрелище. Две машины стоят в кустиках, а на поляне — костер. Авдотьин и Козырин. Пельмени варят, а сами уже хорошие. Бабенки с ними, видно, для снятия стресса. Короче говоря, пир горой и пыль столбом. Ну, я постоял, посмотрел на этот бедлам. Написал записочку и осторожненько в машину положил… Видишь, один уже прибежал. Теперь будем второго ждать. Привыкли, что им все можно. Как же! Ну, ничего, мы еще будем поглядеть.
Сухонький кулачок Рябушкина тихо, но твердо опустился на стол.
— А ты как думаешь, дорогой Андрюша? Смотрю на тебя, все молчишь, молчишь, какой-то ты не ярко выраженный, я бы сказал.
— А я тебя еще не понял. Одно скажу — смотреть на тебя и на Авдотьина тоже — противно. И не знаю пока, зачем это тебе нужно.
— Что же, — задумчиво протянул Рябушкин. — Совсем неплохо, что ты, братец, думаешь. У нас тут мало кто думает, чаще рассчитывают, как в шахматах.
Договорить ему не дал телефонный звонок. В кабинете было два спаренных аппарата, и оба звенели так оглушительно, что иногда заставляли вздрагивать. Рябушкин и сейчас вздрогнул, передернул плечами.
— Да.
И тут же заулыбался, глазами показал Андрею на второй аппарат. Андрей поднял трубку, услышал усталый, спокойный голос Козырина.
— Ты что, сукин сын, попугать меня решил? Ну, молодец, голова садовая. И когда только выследил. Так вот слушай. Я тебе не Авдотьин, на полусогнутых не побегу, я тебя в гробу видел в белых тапочках. Если раззвонишь, с землей смешаю, до отрыжки будешь икать…
Казалось бы, такие слова нельзя произносить тихим, усталым голосом, их можно только кричать, но Козырин не кричал, а почти шептал, словно на ухо:
— Усвоил, бумагомаратель? Желаю творческих успехов.
Рябушкин с остервенением бросил трубку, она звякнула и упала с аппарата — раскачивалась у самого пола на распрямившемся шнуре.
— Ах, сволочь! Силу чует! С-с-сволочь! — словно выплюнул.
Крутнулся посреди кабинета, кинулся к вешалке, нахлобучил шапку, схватил пальто и выскочил в коридор.
До самого вечера Рябушкин в редакции не появился. А на следующий день он позвонил Савватееву, сказал, что заболел. Савватеев не удивился: в Крутоярове свирепствовал грипп.
Небритый, в измятой рубахе, Рябушкин, взяв в больнице справку — он и впрямь заболел, — третий день слонялся из угла в угол, переживая свое поражение, снова и снова вспоминая спокойный, равнодушный голос, каким отчитывал его Козырин. Вспоминал, вздрагивал плечами и про себя повторял: «Нет, мы еще посмотрим… Мы еще вылезем на гребень жизни…»
И еще думал о том, что время уходит, что он этого времени потерял много и бездарно…
Семь лет назад на маленькой автостанции какого-то райцентра, Рябушкин теперь даже толком не помнил какого, он сидел на лавке. Без денег, в легоньком плащишке, в старых промокших туфлях, и не знал, куда приклонить свою голову. С похмелья тело мелко и противно дрожало. Накануне он где-то уронил очки, одно стекло вылетело, второе треснуло, и теперь все виделось как в тумане.
Если бы случайно кто-нибудь из старых университетских друзей увидел Рябушкина, он бы ужаснулся. Как? Каким образом? Неужели любимец факультета, капитан кавээновской команды стал забулдыгой? Тот самый Рябушкин, остроты которого сразу подхватывались и разносились по всему университету?
А получилось именно так. Молодежную газету, куда его направили, Рябушкин принял как досадный, но необходимый промежуток.
Скоро жизнь изменится, думал он. Ему уже виделись зарубежные города, стук телетайпов, собственная фамилия, набранная крупным шрифтом в больших газетах, — все скоро должно было прийти. Но не приходило. Другие люди поднимались вверх, а он оставался на месте, словно прицепленный к тяжелому якорю. Те, которые поднимались, считал Рябушкин, были глупее его. Глупее, бездарнее. Переживать их взлеты становилось все тяжелее.
Рябушкин запил. Как стеклышки со стуком меняются в детском калейдоскопе, так перед глазами только помелькивали редакции, до тех пор, пока не оказался он в стареньком плащишке и в мокрых туфлях на скамейке автостанции черт его знает какого райцентра.
Здесь и подобрала Рябушкина его будущая жена, кондуктор междугородного автобуса. Помыла, побрила, приодела, вылечила от запоя. И, догадываясь своим женским чутьем, о чем он тоскует, не разрешила работать в редакции. Лишь полтора года назад, когда они переехали в Крутоярово, согласилась на то, чтобы он пошел в газету.
Неужели он так и будет плестись в хвосте жизни? Тоска и обида давили на душу. А голос Козырина убивал спокойствием. Даже злости в том голосе не было, только усталая снисходительность, с какой отмахиваются от мухи. Ничего, ничего, придет время, он, Рябушкин, все вспомнит. А теперь надо взять себя в руки, чтобы больше уже ни один день не пропадал зря.
В райком Савватеев собрался только через несколько дней. Отправился туда поздно вечером, зная по опыту, что это самое удобное время для обстоятельного разговора. В кабинет первого секретаря Воронихина он входил без доклада, и такое исключение делалось только ему, единственному человеку в районе. Когда-то они крепко дружили с Воронихиным, но жизнь развела в разные стороны, и от прежних дней осталась лишь одна привилегия — входить без доклада.