Вася-Конь обогнул брандмауэр, заметая следы скинутым полушубком, у глухой стены присел на корточки, привалился спиной к холодным кирпичам и по-звериному настороженно огляделся. Втянул тонкими ноздрями морозный воздух, словно принюхивался, убедился, что полицейские отъехали, и, накинув полушубок, рывком выскочил из укрытия. Пулей пересек улицу, с разгону, одним прыжком, одолел чей-то высокий забор, оказался на просторном дворе и махом взобрался по лестнице на сеновал. Зарылся в углу, навалив на себя сверху большущий пласт сухого разнотравья, пахучего даже в мороз, и затаился, как мышь в подполье, решив переждать здесь до темноты. При всей своей лихой дерзости он понимал, что не следует два раза испытывать судьбу за одно утро. Удача частой не бывает – это он знал твердо. Натянул воротник полушубка, закрывая лицо от щекочущего сена, вытянулся, удобней устраиваясь на мягком ложе, и сразу забыл о полицейских, о недавней погоне – обо всем забыл, кроме одного: стояло перед глазами розовое после сна лицо барышни, а на губах, не истаивая, горел вкус сладкого поцелуя. И еще нежный, перехватывающий дыхание, запах девичьего тела, угревшегося под одеялом, не исчезал из памяти. За недолгую, двадцатидвухлетнюю, жизнь у Васи-Коня ничего подобного не случалось, а сегодня – будто полохнул внезапный высверк неведомого света, ослепил и переполнил душу до самого краешка.
На дворе послышались шаги, кашель, недовольный мужской голос:
– Клавка, выгони корову в денник и сена дай! Да напоить не забудь в обед! Все, я пошел, глядите тут у меня, чтоб все в порядке было!
Стукнуло железное кольцо калитки, затем тягуче скрипнула дверь скотного двора, промычала корова, проходя в денник, и там, на новом месте, принялась тяжело вздыхать, будто кому жаловалась на жизнь.
Денник был рядом с сеновалом, разделяла их всего лишь дощатая стена, и Вася-Конь хорошо слышал не только коровьи вздохи, но даже легкий скрип снега, когда скотина переступала с ноги на ногу. Под эти негромкие, убаюкивающие звуки он задремал, но и во сне продолжал ощущать вкус сладкого поцелуя на своих губах и неподдельно изумлялся: «Надо же, как тавро прикипело!»
Иногда тонкая нить дремоты обрывалась, он тревожно вслушивался – все ли спокойно? – плотнее натягивал воротник полушубка и снова окунался в зыбкое, сонное течение, не переставая удивляться: «Жил, жил и никогда такой сладости не ведал. Уж не приворожила ли?» Спрашивал самого себя, ответа не находил, а поцелуй на губах продолжал гореть, словно и впрямь припечатан был раскаленным железом.
К вечеру прижал мороз, пласт сена уже не спасал, и Вася-Конь, вздрагивая от стужи, выбрался наружу, подрыгал затекшими ногами, разгоняя кровь, и неслышно соскользнул по лестнице с сеновала. Выбрался на улицу, полюбовался издали на узкое высокое окно, из которого выпрыгивал утром, и незнакомая, неизвестная ему раньше тоска зацепилась за сердце, как заноза. Окно в фиолетовых сумерках светилось уютно и ярко, манило к себе, но Вася-Конь заставил себя отвернуться, нахлобучил шапку на самые глаза, угнулся, прячась в поднятый воротник полушубка, и двинулся легким, скользящим шагом по улице, поближе прижимаясь к высоким заборам.
На берегу Каменки, на отшибе от остальных домов, стояла, завалившись на один бок, низенькая избушка с плоской крышей и одноглазо смотрела в наползающую ночь тусклым кривым окошком. Ни ограды, ни мало-мальского заборчика возле избушки не было, и сугробы подпирали ее под самую крышу. Вася-Конь взобрался на один из них, шлепнулся на задницу и скатился по накатанной дорожке прямо к дверям. Не поднимаясь, ногой постукал по расхлябанным доскам, и они отозвались таким грохотом, будто имели собственные лязгающие голоса. Дверь сразу же распахнулась, из темного нутра пригласили:
– Вползай, кого Бог послал.
Вася-Конь поднялся на четвереньки, скользнул в узкую щель сеней и уже через вторые двери, обитые рваным войлоком, попал в саму избушку.
– Прихлопни крепче. И крючок накинь. Никак ты, Василий?
– Я, Калина Панкратыч, я.
– Погоди, свечку новую запалю. Ох, Василий, не ко времени ты заехал, не ко времени…
– А чего так?
– Да уж вот так – ищут тебя везде по городу. И ко мне наведывались, могут и вдругорядь заглянуть.
Калина Панкратыч нашарил спички, зажег свечку и завесил кривое окошко старой шалью, почиканной молью. Тонкий язычок свечки разгорелся, окреп, и внутренность избушки проявилась из потемок: большая печка, давно не беленная, голый дощатый стол, две старые табуретки, сколоченные из толстых плах, и широкий топчан, застеленный засаленной до блеска кошмой. Хозяин этих хором, Калина Панкратыч, маленький, худой, сморщенный, как печеная картовочка, шустро постукивал деревяшкой – левую ногу выше колена оставил на японской войне – и сновал от печки к столу, на котором мгновенно, как на скатерти-самобранке, нарисовались чугун с лапшой, кусок соленого сала, цельная коврига хлеба и кривой нож, насаженный на толстую деревянную ручку.
– Садись, хлебай, – пригласил хозяин. Сам присел на топчан, раскурил маленькую трубочку и долго кашлял, вытирая слезы. Прокашлявшись, заговорил:
– После обеда сам Гречман ко мне нагрянул. Думал, избушку перевернет. Вынь ему да положь Васю-Коня. А я где возьму? Знать не знаю и ведать не ведаю. Шибко грозился, аж ногами топал. Усы торчком и зубы на оскал, того гляди укусит. Ты, Василий, какие фортели в этот раз выкинул?
Вася-Конь долго не отвечал, занятый едой. Только сейчас почуял, что страшно проголодался, да и не мудрено: с прошлого вечера маковой росинки во рту не было. Калина Панкратыч не торопил гостя с ответом, посасывал свою трубочку и терпеливо ждал.
Они не первый день знали друг друга и понимали друг друга с полуслова. А завязалась в крепкий узелок странная дружба конокрада Васи-Коня и старого солдата, бобыля Калины Панкратыча, три года назад, при обстоятельствах, страшных и потешных одновременно. Тогда, три года назад, Калина Панкратыч держал лошаденку и перебивался разовыми заработками, сшибая скудную копейку то на перевозке досок от лесозавода, то кирпич возил на строительства, то товары лавочникам на базар – какая работа подворачивалась, за ту и хватался. А по зиме предложили ему знакомые мужики в подряд вступить: доставлять вино с винзавода до Чулыма – это на другом берегу Оби, не так уж и далеко от Ново-Николаевска. Долго не думал, сразу и согласился: зимой спросу на возчиков никакого нет, а жить надо. Вот и стал курсировать вместе с четырьмя такими же бедолагами от города до Чулыма с полными бутылками, а из Чулыма до города – с пустыми.
Платили за тяжелую работу исправно, но вот беда: как вино возить да его не пить?! Такого сроду не бывает. И Калина Панкратыч в одну из поездок, было это в аккурат на крещенские морозы, так распустил вожжи самому себе, что уже и не помнил, как на сани с ящиками взгромоздился. А воз его в обозе тянулся последним, и никому из пьяных товарищей в ум не пало, чтобы оглянуться и проверить: сидит мужик на санях или уже сверзился? А Калина Панкратыч между тем умудрился потерять поочередно, уронив на дорогу, рукавицы, шапку, кнут, а самое главное – неизвестно по какой причине отстегнул свою деревяшку и тоже зафитилил ее за ненадобностью. После и сам грохнулся на укатанный полозьями наст и даже не проснулся. Лошаденка его, оставшись без хозяина, ходу своего не сбавила и от подвод, идущих впереди, не отстала.
Дорога к этому времени (ночь уже наступила, круглая луна выкатилась) была абсолютно пустой, и лежал Калина Панкратыч, подтягивая под себя ногу, обутую в подшитый пим с кожаной заплатой на пятке, один-одинешенек во всем чистом поле. Ни лая собачьего, ни голоса человеческого, ни скрипа полозьев, ни конского храпа – ночь, степь, и дорога безмолвно поблескивает, облитая негреющим лунным светом. А мороз давит…
Так и остался бы лежать отставной солдат не проснувшись на том месте, где с воза свалился, околел бы к полуночи, но Бог, видно, смилостивился над бедолагой, зачел ему воинские страдания и послал спасение: Вася-Конь, как всегда – ночью, перегонял ворованную кобылу, чтобы укрыть ее в надежном месте под Колыванью, и на полном скаку разглядел рысьими своими глазами: вроде как человек на дороге… Придержал кобылу, спрыгнул с седла, пригляделся и обомлел: неужели это волки ногу отъели?! А когда разобрался, пожалел: загинет ведь одноногий, как пить дать загинет. Недолго раздумывая, перекинул слабо мычащее тело через конскую спину и погнал дальше. Версты через две углядел на дороге деревяшку, а затем, поочередно, уже веселясь и похохатывая, нашел кнут, шапку и рукавицы. Все подобрал, рукавицы и шапку натянул на своего найденыша, а кнут и деревяшку засунул в дорожный мешок.
К утру он был уже на месте, в своей потайной избушке в глухом углу соснового бора. Только там Калина Панкратыч и прочухался. А прочухавшись, кувыркнулся с лежанки и долго кланялся своему спасителю, упираясь руками в земляной пол. В ответ Вася-Конь только хохотал и весело допрашивал: