Щусь. Ты всем командирам предупреждения?
Скорик. Только тем, кому доверяю.
Щусь. Рискуешь, Лева. В нашей армии насчет доверия…
Скорик. Дальше фронта не пошлют, больше смерти не присудят. Я ведь тоже прошусь туда, рапорты пишу. Четыре уже написал.
Щусь. Чего тебе здесь-то не сидится?
Скорик. Да вот не сидится… Мало ты про меня, Алексей Донатович, знаешь, несмотря на давнее знакомство. Ты вот даже отчества моего не знаешь. Не знаешь, ведь?
Щусь. Не знаю.
Скорик. Соломонович мое отчество. Лев Соломонович, ваш покорный слуга.
Отец Скорика, Соломон Львович, был ученым, одним из крупнейших специалистов в мировой оптике. Работал он на военное ведомство, усовершенствуя прицелы пулеметов и зенитных орудий. Мать, Анна Игнатьевна, занималась воспитанием сына, направляя Леву на ниву просвещения. Он учился на втором курсе университета, на филфаке, когда пришли двое военных и увели папу. Анна Игнатьевна думала, что он через день-другой вернется, так уже бывало, но скоро исчезла из дома и мама, потом потянули в контору и Леву. Там ему показали записку матери, где она сообщала, что оба они с отцом преступники, враги народа и ему следует – мать дважды подчеркнула это слово – отречься от них и взять себе другую фамилию: «Бог даст тебе лучшей доли, Левочка. Будь достойным человеком. Пусть тебя не мучает совесть. Ты не предатель». Комнатный мальчик, выросший в достатке, он совсем потерял голову и подписал отречение. Отца его быстренько расстреляли, мать, скорей всего, тоже расстреляли или так упрятали, что не скоро найдешь. А через полгода сместили одного наркома, назначили другого. Леву вызвали в ту же контору, объяснили, что произошла роковая ошибка, мол, в НКВД просочились враги народа, но они понесли суровое наказание за совершенную акцию против его отца. Затем быстренько извинились, сказали, что он может вернуть себе прежнюю фамилию и поступать куда угодно, желательно, однако, в военное училище особого свойства, где так нужны умные парни. Что же касается матери, то будут приложены все силы, чтобы вернуть ее домой. До сих пор, однако, так и не нашли.
Скорик. Но чувствую, чувствую, что она живая и где-то совсем недалеко! Она где-то здесь, здесь, в Сибири где-то…
Щусь. У меня тоже тетка была…
Скорик. Из монашек. Знаю я, все знаю.
Щусь. Ну раз все знаешь, скажи, жива она или нет?
Скорик. Вот этого как раз не знаю. Но, думаю, не жива. Из тех краев не возвращаются.
Щусь. Но она святая.
Скорик. Места-то окаянные. Ну, если тебе так хочется, думай, что жива. А я вот все про маму… И пока я ее не найду… Слушай, больше водки нет?
Щусь. Нет. Но могу достать.
Щусь выскочил на улицу, решил, что ради одной поллитровки тревожить людей не стоит, занял две. Они со Скориком постепенно обе бутылки прикончили и по-братски обнявшись, спали на единственной койке.
На следующий день обнаружилось: ушли куда-то братья Снегиревы. На поверке перед отбоем еще были, а утром в казарме их не оказалось. Щусь со Шпатором подумали и решили никому пока не заявлять о пропаже, может, пошакалят где братья, нажрутся да и явятся в роту. Но ни на второй день, ни на третий Снегиревы не появились. Их искали на вокзалах, в поездах, на пристанях, в родное село сделали запрос – нигде нету братьев. Снегиревых объявили дезертирами. На четвертый день после объявления братья сами появились в казарме, радостные, с полнущими сидорами и давай угощать сослуживцев: «Ешьте, ешьте! Мамка много надавала, всех велела угостить! Кого, говорит, мне кормить-то, одна-одинешенька здесь бобылю». В особом отделе у Скорика радость братьев слегка поутихла.
Скорик. Как зовут?
Сергей. Серегой, в честь тятькиного деда.
Еремей. А меня Еремей, в честь мамкиного деда. Я старшой. У меня именины по святцам в ноябре были, а у Сереги только в марте будут.
Скорик. Откуда святцы-то знаете?
Сергей. А все мамка. Она у нас веровающая опять стала. Война, говорит, така, что на одного Бога надежда.
Скорик. А вы-то как?
Еремей. Ну, а мы че? Когда мамка заставит, крестимся, а так-то мы неверовающие совецкие учащие. Бога нет, царя не надо, мы на кочке проживем! Хх-хы!
Скорик. Господи… Где были?
Еремей. Так дома! А че такого? Мы ж пришли… Сходили… и вот, пришли…
Сергей. А че, вам попало из-за нас?
Скорик. Но в сельсовет был сделан запрос.
Еремей. А, был, был! Председатель Перемогин тук-тук-тук деревяшкой на крыльце, мамка нас на полати загнала, сверху решетьем да гумажьем забросала.
Скорик. Чем?
Сергей. Ну, гумажьем! Ну, это так у нас называется всякое рванье, клубки с тряпицами, веретешки с нитками, куделя…
Еремей. Председатель Перемогин спрашивает у мамки: «Где твои ребята?» – «А служат где-то, бою учатся, скоро уж на позиции имя», а мы еле держимся, чтоб не прыснуть.
Скорик. Почему сразу не вернулись?
Сергей. Так мамка…
Еремей. Мамка не отпускала. День сюда, день туда, говорит, че такого?
Скорик. О, Господи… Пишите. Вот вам бумага, вот ручка, пишите. И Бог вам в помощь.
Братья начали добросовестно писать.
Еремей. Че тут особенного? Вот бестолковый! Пиши: мамка, Леокадия Саввишна, прислала письмо с сообчением, отелилась корова…
Скорик глядел в окно, соображая, как защитить братьев этих, и понимал, что все равно исход будет один. И не только братья – отец пострадает на фронте, если жив еще, мать, как пособница и подстрекательница, пострадает непременно, дело для нее кончится тюрьмой или ссылкой в Нарымские места.
Еремей. Все, товарищ капитан. Написали мы. Уработались. Аж спотели! Непривышные мы к бумажной-то работе, нам бы вилы, лопаты да коня.
Скорик. Хорошо. Распишитесь вот здесь.
Он посмотрел на бумаги, хотел было исправить ошибки, но не стал, может, поймут, что совсем несмышленыши писали, убрал бумаги в конверт, надписал адрес и вдруг схватил через стол братьев Снегиревых, стиснул их головы, тыкался в их лица своим лицом.
Скорик. Что же вы наделали, Снегири?! Ах, братья, братья! Ах, Снегири, Снегири! Ах…
Их приговорили к расстрелу. В воскресенье, чтобы не отрывать бойцов от занятий и не тратить полезное время, приказали выкопать могилу и выстроить на показательный расстрел весь двадцать первый полк. Стоял морозец, градусов за двадцать, солнечно было и ясно в миру. У Скорика поплясывали губы и все время почему-то спадывала шапка, веселя командиров.
Щусь. Лева, надень перчатки. И спусти уши у шапки, ум отморозишь.
Скорик. Да, да, спасибо, Алексей. Что же они там? Холодно ж бойцам.
Щусь. Привычное. Лева, неужели пацанов расстреляют? Или опять комедия?
Скорик. Не знаю, Алексей, не знаю. Случались чудеса во все времена.
Шпатор. Едут, кажись.
Щусь. Смирно!
Подъехали две машины. На передней «газушке» сидел Мусенок в теплой шубе со своим водителем, на другой были братья Снегиревы и трое конвойных с карабинами. Братьев вывели и поставили спиной к могиле. Совсем замерзли, совсем околели братья Снегиревы, обутые в ботинки на босу ногу. Лица у них ввалились, обнажив жестянки лбов, глаза увело внутрь. У Сереги текло из носу, он его натер докрасна. Братья стояли смирно, лишь украдчиво подбирая языком светленькие сопельки.
Все не отрываясь смотрели на осужденных, готовые в любую минуту помочь им, дать рукавицы, шапку, закурить ли, но никто не мог сделать к ним ни малейшего шажка и от этого было совсем страшно. Ведь вот же, рядом, совсем близко наши, российские парнишки, так почему же нельзя им помочь? Да скажи им сейчас, что все это понарошку, весь полк заорал бы, не глядя на мороз разулся, разделся бы, обул, одел, на руках унес бы этих бедных ребят в казарму, и уж никогда бы, никогда, никто бы…
Мусенок. Именем Советской Социалистической Федеративной Республики…
Щусь. Они че? В самом деле распишут ребят?!
Скорик. Тихо ты… Подождем.
Мусенок. …Дезертиры Снегиревы опозорили всю Советскую Армию, подорвали мощь самого могучего в мире Советского государства, надругались над честью советского бойца. Учитывая все вышесказанное, военный трибунал постановил: «…приговорить Снегирева Сергея и Снегирева Еремея к высшей мере наказания – расстрелу».
Шпатор. Хана ребятам, хана.
Мусенок. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит и будет приведен в исполнение немедленно.