Как хлеб, как земля, как моя дорогая Утятка. Вообще-то пишется — Утятское. Во время войны это была деревня, а теперь здесь — село, потому на всех картах Курганской области сейчас стоит — «село Утятское». Но я буду называть по-старому — деревня Утятка. Так мне роднее и ближе, да и привыкла душа.
…И вот опять мне грустно — я не могу найти нужных слов. Какое тяжелое наказание — бегать за этими словами, ведь они все время от тебя прячутся, как будто поддразнивают. Вот и сейчас, сын, у меня трудный час — хочу рассказать тебе о нашей Утятке, да боюсь, что не хватит слов. Или придут они, да не те. Но я все-таки отступать не намерен, потому приглашаю тебя на нашу улицу, в мои самые дорогие места. Да, сын, здесь и начались мои первые дни, мое детство и школа, мои первые печали и радости… И вот я смотрю на наши дома и ограды, а ноги сами собой приводят меня к высокому дому на прочном фундаменте, где на вывеске стоит «Утятский сельский музей». И опять ноги сами, как будто что-то слышат и чувствуют, поднимают меня на крыльцо, а сердце мое спешит и торопится, — и я рывком открываю дверь. Сколько раз уж входил сюда, поднимался, и пора бы уж мне привыкнуть, но никак не могу… И вот уж стою подле стеклянных шкафов и перебираю старые газеты и фотографии. Смотрю на полки с книгами и тяжелыми папками — и наконец беру в руки красивый белый альбом. На лицевой стороне альбома написано: «Счастье, здравствуй!» И собраны здесь многие рассказы моих земляков о своей судьбе, о прошлом и настоящем дне. Да, есть в этом рукописном сборнике и странички, посвященные далекой истории. И начинаются они с призыва к читателю: «Будем знать прошлое, чтоб беречь настоящее и ценить будущее». Какие правильные слова! Ты согласен, сын? Ведь живем мы и не замечаем, что каждым прожитым днем творим нашу историю. И люди — тоже история. Так что мы для вас не только родители, мы — живой учебник истории, листай его и много узнаешь… А мы с тобой давай полистаем тот красивый альбом. Правда, наспех листать нельзя. Потому что начинаешь вчитываться в эти рассказы о прошлом, и сразу жутко становится — неужели это было в моей Утятке?.. Неужели мои земляки вылезали из такой нужды, из такого страдания, неужели такой нищей была наша первая школа? Но как не верить, раз говорят очевидцы, говорят документы. И вот давай, сын, все это представим: в низкой избе крестьянина Митрея Родионова темно и сыро, как на дне колодца. На стеклах намерзли сосульки, они мутноватые, грязные и даже не тают. Сильно пахнет табаком, прелым сеном и еще чем-то кислым, прогорклым — так пахнет немытая посуда. Но это не столовая — это все-таки школа, и за тесовым, ничем не покрытым столом сидит до десяти мальчишек. Лица у всех бледные, синеватые, в глазах — ни движения. Они похожи на подсудимых, на приговоренных, а может быть, так и есть… Ну конечно! Перед каждым — раскрытый молитвенник. А возле стола возвышается Ксенофонт — дьячок Утятской церкви. Он в длинной черной рясе, и сам такой же длинный, сутулый, жидкие волосы заплетены в косичку, и она болтается, как морковный хвостик. А мальчишки даже боятся моргать. Дьячок держит в руках плетку и угрожающе наводит ее то на одного, то на другого. Худенький мальчик певуче выводит: «Аз есмь бог…» А потом, немного покашляв и поправив на груди крест, дьячок начинает объяснять новый материал. Он рассказывает, как господь бог создал первых людей.
— Батюшка, — нерешительно поднимается детская фигурка, — а сам господь от кого родился? Я не пойму никак.
— А не понимаешь — помалкивай. А то живо из школы вылетишь… — И дьячок продолжает дальше: — Так вот, у Евы было два сына — Авель и Каин. Авель был добрый, послушный, а Каин — злой и коварный. Он убежал в другую землю и там женился…
— Батюшка, — опять пищит тоненький детский голосок, — а на ком он женился-то, если людей не было?..
— Это что еще за вопрос?! Кто тебя научил?.. Но учти — я не позволю насмешки строить! — И дьячок хватает за волосы ученика и больно бьет его головой о парту. И в это время — звонок. Урок закончился. Малыши переглядываются, а дьячок показывает плеткой на дверь. Значит, можно на перемену, можно передохнуть. Они выходят все вместе и жмутся друг к другу. Так жмутся друг к другу телята перед сильной грозой, перед ветром. Но это же люди, люди! Какая тоска — и нет выхода… Нет, Федор, я не могу больше об этих мальчишках. Мне их жаль, как будто я их давно знаю, давно люблю. А ведь только и было, что я прочитал о них в нашем музее. А потом разыгралось воображение. Но надо ли ему доверять? И все-таки надо, надо, это же наша душа подает нам сигналы. Как же не верить душе. И мы, сын, поверим, потому перелистнем еще страницу в том красивом альбоме. Здесь уже другая запись, другой рассказ. И вот уже в глазах у меня встает красивое и доброе лицо первой утятской учительницы Марии Павловны Епанчинцевой. Сколько же горя видели глаза этой женщины!!
Сколько же горя… А началось с того, что однажды посреди Утятки остановилась бричка, запряженная парой коней. Ямщик Якимко Косой, спрыгивая с облучка, сказал тихо, сквозь зубы: «Слезай, доехали, молодая, красивая». С брички сошла высокая девушка. На вид ей было не больше шестнадцати. Это и была первая учительница Мария Епанчинцева…
Волостной старшина отвел под школу пустующий дом: одна комната предназначалась под классы, а кухня — для квартиры учительницы. И вот начались эти серые дни и ночи: видела молодая учительница, как мужик Сашка Миронов, привязав к столбу жену, драл ее трехметровым кнутом, а в промежутках, устав от порки, пил квас большими жадными глотками и истово крестился. Видела она, как бедняк, безземельный Микула Чудак за глоток водки подставлял кабатчику нечесаную голову, а тот скреб ее конской скребницей, а кругом свистел, орал, улюлюкал пьяный утятский народ.
Но особенно тяжело было глядеть на детей. В том году от дизентерии ребятишки мерли, как мухи. Как-то учительница зашла в один дом, а на полу — грязь, какие-то сырые тряпки, рямье. А на столе — кринки с прокисшим молоком, а в молоке мухи плавают. Зато хозяйка дома спокойна. Только удивленно смотрит на гостью. Еще больше удивилась, когда та приказала:
— Да вылей ты это молоко! Разводишь болезни…
— Еще че! Пришла с распорядком…
— Да вылей ты ради бога! — взмолилась учительница. — От этих мух у твоего дитя будет болезнь.
— Чаво? — удивилась хозяйка. И, не дождавшись ответа, наклонилась над зыбкой и стала укачивать своего малыша. И вдруг тихонько запела:
Спи, усни,Хоть сегодня умри.Поплачу, новою —И в землю зарою…
У Марии Павловны сжалось сердце. И не стерпела — заплакала. От жалости к этой женщине, от обиды, что ничего, хоть умри, не исправишь. Но разве слезы помогут…
А потом в квартире у ней побывал поп Серебряков. Пересмотрел все книжки, какие она читала… Тяжело задумался, повздыхал, а потом посоветовал — лучше ничего не читать. «Хватит ли сил? — спрашивала себя молодая учительница. И отвечала: — Нужно найти эти силы, очень нужно. Иначе не стоит жить…»
Листаю дальше рукописный журнал. И не могу опять оторваться. Сколько добра в словах, сколько чувств… И о годах революции написали здесь мои земляки, и о первых колхозах, и о первых утятских пионерах и комсомольцах… Легли на эти страницы и трудные военные годы.. Некоторые странички написали сами учителя. Ведь и на их плечи лег тот роковой сорок первый. Война постучала в каждый наш дом, вошла в каждую семью. «Когда же конец ей, когда же? — пишет учительница Иванова Варвара Степановна. — С фронта возвращаются искалеченные наши солдаты. Пришли на костылях Илья Батиков, Александр Буров… А сколько же у нас сейчас вдов? Поди сосчитай! О русская женщина-страдалица! Найдется ли новый Некрасов, чтобы воспеть тебя? Ты отдала сынов своих Родине, ты отдала мужа Родине, твои руки от работы сжались, состарились, твои глаза не просыхают над больным ребенком, но ты — самая сильная!»
Да и в твоих глазах, сын, я вижу усмешку: чудак, мол, отец. Сидит где-то у моря за тысячи километров от этого музея, а сам приводит в письмах подлинные страницы. Но как же так? Наизусть, что ли, знает?..
Ну конечно же, наизусть! А как же не знать мне нашу историю, не носить ее в себе, не лелеять, если музей этот создавала Иванова Варвара Степановна вместе с моей родной матерью. Так что ты можешь гордиться своей бабушкой Анной. Да и сама Варвара Степановна мне — вторая мать. И в школе, в нашей Утятской семилетке, я тоже учился у нее. Много дней, много лет. И эти годы принесли мне любовь. Скажи мне тогда, что нужно за свою учительницу в огонь прыгнуть, — прыгнул бы и ни о чем не жалел. Я первый из класса увидел, как она стала седеть. И как в глазах явилась темноватая зыбкая пленочка. Это от недосыпания, от забот, от усталости. Я и теперь вижу ее глаза…
Они всегда были добрые, пристальные. Порой глаза эти щурились, и тогда лицо делалось суровым и строгим. В эти минуты она расстраивалась из-за наших двоек. Но часто в глазах ее кружились веселые искорки, и мы к ней приставали: