И все равно, хоть и понимаешь, как нелепы страхи, а лежишь и прислушиваешься к неясным шорохам, вслушиваешься в ночную темноту так, что начинаешь различать шум своей крови…
Или, может быть, не от реального мира исходит ночная тревога, а просто сознание сгущает в доносящиеся с улицы шорохи и поскрипывания совсем другую надвигающуюся опасность? И тут уже только на молитву и надежда… Читая молитвы, и заснул я в ту ночь.
И сразу приснился сон. Сон очень отчетливый, запомнившийся едва ли не каждым словом.
Приснился мне незнакомый батюшка.
Он сидел спокойный, ясный и очень сосредоточенный. Не торопясь, рассказывал про свою жизнь…
Как я понял из его рассказа, история, что вспоминал он, случилась в двадцатые годы…
– Очень я Лениным возмущался… – рассказывал священник. – Такая злость подымалась, что начал я его потихоньку в алтаре проклинать. Да… Вот такое делал тогда. А священнику нельзя этого. Нельзя ни в чем своевольничать. Вот Господь и наказал меня. Закончил я, понимаешь ли, службу, и вдруг темно стало, как в могиле, никуда не видно в церкви, да и куда пойдешь, если стою, уткнувшись в стену лицом, а назад тоже отступить почему-то не могу. И в ногах такая боль, что и не переступить ими. Очень я сильно испугался тогда.
– Все, – говорю, – в Твоей воле, Господи. Но все равно, помилуй Ты раба Твоего грешного.
И как только сказал это, вспомнил, что в рясе у меня коробок спичек лежит Сунул туда, когда лампадки затепливал, а выложить позабыл.
Ну, вот… Малыми чудесами и вершится большая помощь Божия. Вынул я спички и зажег одну, чтобы осмотреться, куда это попал. Свет меня ослепил, но успел я заметить, что стою, уткнувшись лицом в решетку. И с боков у меня стены каменные, и позади стена. Тут спичка погасла, но я уже успокоился. Вспомнил, что и про церковь, и про свет, внезапно в храме погасший, во сне мне привиделось, а сам я давно уже от службы отстраненный, давно уже арестованный и уже давно в тюрьме сижу. И сейчас мне – это у них шкаф такой пытошный, в котором ни лечь, ни сесть невозможно – мучение очередное идет.
Помолился я Богу, возблагодарил его, а перекреститься так и не сумел – руки-то тоже в этом шкафу пытошном не поднимешь…
Тут, слышу, загремели в темноте засовы, шаги послышались, решетчатые двери распахнулись, и я прямо на руки своим терзателям упал – ноги уже не держали меня.
Истязатели же мои не этому удивились. Дивно им было, что я в полном сознании нахожусь.
– Ну, поп… – говорят. – Крепкий у тебя лоб. Этого шкафа еще никто не выдерживал, все с ума съезжали, а ты три дня простоял и хоть бы что.
– Это не я… – отвечаю им. – Это Господь меня помиловал. Он меня в церкви на эти дни поставил служить. Господь, – говорю им, – все исполняет и всем располагает. Когда я в уныние совсем пришел, Он мне спичку послал зажечь.
Смотрю, а мучители мои переглядываются.
– Я же говорил! – один говорит. – Огонек был.
– Откуда у тебя спичка взялась? – старший ихний спрашивает.
– Дак от Бога, откуда же еще… – отвечаю я. – Во сне, Богом посланном, зажег я спичку и понял, что это не сон уже. И сразу успокоился. И вам, – говорю, – тоже света той спички хватило, если увидели его. Видно, – говорю, – и вы не совсем еще потерянные люди, если увидеть его сподобились. Может, и в вас еще совесть пробудится, и вы тоже о спасении своей души задумаетесь.
На этих словах неизвестного мне батюшки и проснулся я. И первым делом удивился, что так отчетливо – до последней буковки! – запомнил сон. И все еще не кончалась ночь, густой темнотою была залита комната. Только на иконах в углу едва различимыми пятнышками света светились лики…
Толстовец
Петр Андреевич Степанов очень любил книжки Льва Толстого читать. Читал, конечно, только романы, но почему-то думал о себе, что он – толстовец. Впрочем, не почему-то, а именно потому, что только романы читал. И романы эти ему нравились. Поэтому и решил про себя Петр Андреевич, что толстовец он. И линию Льва Николаевича насчет церкви Петр Андреевич тоже выдерживал. Сурово и непреклонно.
Раз в год это происходило, когда Петр Андреевич ходил по весне в соседнее село проверять перед Пасхой тамошнюю церковь на предмет соблюдения правил пожарной безопасности. Осмотрев все, как положено, Петр Андреевич составлял соответствующий акт.
– Креститься-то не надумали еще? – подписывая бумагу, обыкновенно спрашивал у него батюшка.
И тут-то и начиналось главное, чего весь год ждал Петр Андреевич.
– А зачем, батюшка? – пряча бумагу в потертый портфельчик, говорил он. – Вот Лев Николаевич Толстой, например, утверждал, что в Бога можно и так, без Церкви, верить.
– Ox-xo-xo… – вздыхал батюшка. – Сколько ведь годов после смерти графа прошло, а люди все едино – путаются. Вот ведь как грешный человек запутать всех сумел…
– Отчего же? – возражал на это Петр Андреевич. – У Льва Николаевича от Бога талантище был. Вы вот, к примеру, его «Войну и мир» не читали-с?
В обыденной жизни, разумеется, Петр Андреевич разговаривал проще, и если не хватало слов, то и непечатное слово умел вставить для прояснения или углубления мысли. Во всяком случае, без книжных, изысканных интонаций обходился. Но это в обыденной жизни, где и без Толстого забот хватало. Здесь же, раз в году, никаких вольностей себе Петр Андреевич не позволял. Поэтому и говорил медленно, обдуманно подбирая слова, и сам себе со стороны казался таким же значительным, как какой-нибудь толстовский герой. Ну, не князем Андреем Болконским, конечно, а так… каким-нибудь, к примеру, Пьером Безуховым… И главное, что и ощущал себя в эти мгновения Петр Андреевич примерно так же.
– Нет-нет! – говорил он. – Позвольте-с не согласиться с вами… Откуда же, позвольте спросить вас, такая глубина в этом произведении-с? Откуда такая красота и неземное совершенство-с?
А батюшке, похоже, занятно было поучаствовать в столь необычном разговоре, он присаживался рядом, и обычно долго они сидели так с Петром Андреевичем среди распускающих листья березок, разговаривали о Пьере Безухове, об Андрее Болконском, обязательно и чарочку пропускали за разных хороших людей: всегда на этот инструктаж Петр Андреевич с собою бутылку захватывал… И уже в сумерках расставались, весьма довольные друг другом.
– Хороший ты человек, Андреевич… – говорил батюшка, прощаясь. – А только все равно, скажу тебе, креститься надо. Подумай об этом.
– Подумаю… Подумаю, батюшка… – обещал Петр Андреевич. – А вы Льва Николаевича обязательно перечитайте. Очень-с глубокий писатель…
– Ступай… – отвечал священник. – Ступай с Богом.
И тогда Петр Андреевич уходил и всю дорогу до дома, а идти было километров восемь, с умилением думал, какие они все-таки, почти как в романах Толстого, умные люди с батюшкой. Как они мирно разговаривают, хотя батюшка – батюшка и есть, а он – толстовец.
И как прекрасна, как нежна и светла была весенняя ночь! Петр Андреевич неторопливо, иногда задерживаясь у какого-нибудь бегущего ручья, шагал по лесу, по пружинящей под сапогами влажной, просыпающейся земле, дышал чистым весенним воздухом, и голова кружилась уже не от выпивки, а от весенних шорохов и запахов, кружилась так, что порою Петр Андреевич вынужден был останавливаться. Обхватив руками березку или осинку, застывал так на несколько мгновений, и по лицу его гуляла бессмысленная улыбка, а из глаз катились чистые слезы…
Утром же, как обычно, Петр Андреевич шел на службу, занимался текущими пожарными делами, и, глядя на него, облаченного в пожарный мундирчик, кто бы решился предположить, что этот серенький, скучный инспектор, требующий дотошного исполнения инструкций, мог прошлою ночью плакать от полноты охвативших его чувств в весеннем лесу… Никто и предположить такого не мог.
А, возвращаясь домой, Петр Андреевич первым делом доставал «Войну и мир» и после ужина начинал ее читать с первой страницы…
Так повторялось из года в год, и Петр Андреевич спокойно, не торопясь, ждал очередной весенней пожарной инспекции церкви…