Когда я рассказывала принцессам, как трудятся девочки, будто рабыни, как им приходится подметать и мыть пол в пансионе, обжигать руки об утюги и кастрюли, они негодовали. Сама же я не собиралась ни вышивать, ни стряпать, ни заниматься уборкой. Когда-то я все это делала для Лаллы Асмы, потому что она была мне бабушкой и вырастила меня. Я не собиралась снова гнуть спину, чтобы угодить старой деве, которой вдобавок за это платили. Так что я просто сидела на стуле и слушала уроки мадемуазель Розы, ее простуженный голос, читавший «Стрекозу и муравья» или «Сон ягуара». Я немногому научилась в школе мадемуазель Розы, зато уж чему научилась — так это ценить свободу и дала себе слово, что никогда, что бы ни случилось, никто у меня эту свободу не отнимет.
Под конец семестра мадемуазель Роза сама пожаловала на постоялый двор, наверно, чтобы своими глазами увидеть, в какой среде могло вырасти этакое чудовище — я. Госпожа Джамиля была в отъезде, и приняли ее на галерее Селима, Айша и Зубейда, в длинных пеньюарах из светлого муслина, с подведенными глазами. «Мы ее тетушки», — сказали они. И как начали при мадемуазель Розе, которая не верила своим ушам и глазам, винить меня во всех грехах: и лгунья-то я, и воровка, и строптивица, и ленивица, гнать меня надо, не то я распугаю всех пансионерок или, чего доброго, возьму утюг да и подожгу школу. Вот так меня и выставили из пансиона. Жаль было только денег, которые госпожа Джамиля потратила на мое обучение, но не могла я обречь себя на каторгу ей в угоду.
Наконец-то после перерыва в несколько месяцев я вернулась к вольной жизни и снова гуляла по Суйхе, по богатому Приморскому кварталу и кладбищу над морем. Но счастье мое длилось недолго. Однажды в полдень, когда я возвращалась из очередной вылазки с полными карманами разных подарочков для моих принцесс, меня поджидали у ворот постоялого двора двое мужчин в сером. Я не успела ни крикнуть, ни позвать на помощь. Они схватили меня с двух сторон за руки и, приподняв, швырнули в синий фургон с решетками на окнах. Все как будто вернулось вновь, и я опять не могла шевельнуться от страха. Я видела белую улицу, она убегала, видела небо, оно чернело. Я скорчилась в углу фургона, прижав колени к животу, заткнув руками уши, зажмурившись, я снова была в черном мешке, и он засасывал меня.
4
Я знать не знала, куда меня везут и зачем. Только позже я поняла, что произошло. Это полиция по наущению Зохры выследила меня, и я попалась. Меня искали во всех магазинах, где я воровала. Мной занимался судья по детским делам, очень спокойный человек, говорил он так тихо, что я ничего не слышала. На все вопросы я отвечала «да», и он решил, что я образумилась. Решил и стал спрашивать про постоялый двор, хотел знать, чем занимались госпожа Джамиля и принцессы. Тут я ничего не отвечала, он сердился, но тоже тихим голосом. Он только ломал карандаш, который вертел в пальцах, и смотрел так, будто хотел сказать: я и тебя могу сломать, только попадись ко мне в руки. Меня допрашивали несколько дней подряд, а после допросов отводили в комнату с решетками на окнах. Это было похоже на школу или на больничный флигель.
А потом меня отдали Зохре. Если б я могла выбирать между Зохрой и тюрьмой, то выбрала бы тюрьму, но меня никто не спрашивал.
Зохра и Абель Аззема жили теперь в новом многоэтажном доме на самой окраине города, среди больших садов. Старый дом в милля они продали, и Зохра согласилась уехать от своих родителей, чтобы поселиться в этом богатом квартале.
Поначалу Зохра с Абелем меня не обижали. Вроде бы решили, что было, то прошло, зла никто ни на кого не держит, теперь будем жить по-новому. Может, они госпожи Джамили побаивались, может, знали, что за ними будут приглядывать.
Но надолго их не хватило. Прошло немного времени, и Зохра опять стала злющей, как раньше. Она била меня, кричала, что я в доме никто, даже не прислуга, потому что делать ничего не умею. Она набрасывалась на меня из-за любого пустяка: за то, что я разбила чашку, не промыла чечевицу, наследила на полу в кухне.
Из дому Зохра меня не выпускала. Говорила, мол, так велел судья, чтобы я не якшалась с дурной компанией. Когда ей надо было куда-то выйти, она запирала меня в квартире на ключ и оставляла кипу белья, чтобы я гладила. Один раз я чуть-чуть подпалила воротник Абелевой рубашки, и Зохра в наказание прижгла мне утюгом руку. У меня слезы катились из глаз, но я изо всех сил стиснула зубы, чтобы не закричать. Мне не хватало воздуха, будто кто-то меня душил, еще немного — и я бы потеряла сознание. На моей руке до сих пор маленький белый треугольник — он теперь навсегда.
Я думала, что умру. Мне нечего было есть. Зохра варила рис для своей собачки, у нее была маленькая ши-тцу с длинной, белой чуть в желтизну шерстью. Рис она заливала куриным бульоном — и больше не давала мне ничего. Я ела меньше ее собачонки. Время от времени мне удавалось стянуть в кухне яблоко или персик. Страшно было даже подумать, что будет, если Зохра это заметит. Руки мои и ноги все были в синяках, так она лупила меня ремнем. Но мне до того хотелось есть, что я все равно таскала из буфета то сахар, то печенье, то фрукты.
Однажды Зохра пригласила к обеду гостей, своих знакомых французов по фамилии Делаэ. Она купила для них в Приморском супермаркете красивую гроздь черного винограда. Пока они ели закуски, я сидела на кухне и отщипывала виноградину за виноградиной. Вскоре оказалось, что я съела все ягоды снизу. Тогда, чтобы не сразу заметили мою проделку, я напихала под гроздь бумажных катышков: так в тарелке она казалась целой. Я знала, что рано или поздно все обнаружится, но мне уже было наплевать. Виноградины таяли во рту, они были сладкие и душистые, как мед.
В конце обеда я принесла виноград, и тут гости попросили, чтобы я осталась. «Ваша маленькая протеже», — говорили они Зохре.
Зохра перед ними стелилась вовсю. Она велела мне снять обноски и надеть голубое платье с белым воротничком, которое осталось еще с тех времен, когда я жила у Лаллы Асмы. Оно оказалось мне коротковато и узко, но Зохра не стала застегивать молнию, а сверху повязала фартучек. И потом, я у нее сильно похудела.
— Она очаровательна, просто прелесть! За вас можно порадоваться.
Французы показались мне очень славными. У месье Делаэ были ясные голубые глаза, они так и сияли на загорелом лице. А у мадам, блондинки, кожа была красноватая, но выглядела она совсем молодо. Мне очень хотелось попросить их забрать меня отсюда, взять к себе, но я не знала, как и сказать. Вот если бы они прочли в моих глазах, что мне худо, и сами все поняли!
Конечно, когда приступили к десерту, Зохра увидела объеденную снизу гроздь и бумажные катышки. Она громко окликнула меня. Веточки без ягод стояли дыбом, словно волосы. Казалось, грозди и той стыдно.
— Не браните ее. Это же ребенок, разве мы все не делали чего-нибудь подобного, когда были детьми? — сказала мадам Делаэ. Ее муж от души смеялся, а Абель кривил губы в улыбке. Зохра даже притворяться не стала, будто ей смешно, она метнула на меня злобный взгляд, а когда гости ушли, достала ремень с тяжелой медной пряжкой. «3 каждую ягоду! Шума!» И избила меня до крови.
Благодаря этим французам я смогла выйти из дому. Мадам Делаэ позвонила Зохре: «Послушайте, милая, вы бы не одолжили мне вашу маленькую протеже, вы же знаете, я не справляюсь одна по дому, а она бы подзаработала себе на конфеты».
Сначала Зохра под разными предлогами отнекивалась, но мадам Делаэ попеняла ей: «Надеюсь, вы не держите ее взаперти?» Тут Зохра испугалась: хоть и сказано было вроде как в шутку, ей почудилась угроза, и она стала меня отпускать. Раз в неделю, потом два.
Супруги Делаэ снимали красивый домик в Приморском квартале. Фирма Абеля его отремонтировала и заново покрасила. Место было тихое, вокруг — сад с апельсиновыми и лимонными деревьями за изгородью из олеандров. И птицы, много птиц. Там я чувствовала себя спокойно, казалось, будто я вернулась в детство, когда всем миром для меня был белый дворик дома Лаллы Асмы в милля.
Жюльетта Делаэ меня не обижала. Когда я приходила, около двух, она поила меня чаем и угощала печеньем из красивой красной жестяной коробки. Видя, как я набрасываюсь на это сухое печенье, наверняка догадывалась, что я недоедаю у Зохры. Думаю, она знала о моем прошлом, но говорить о нем не говорила. Когда я вытирала пыль в ее спальне, она все свои украшения оставляла на виду на комоде, и серебряные чашечки, полные монеток, тоже. После моей уборки мадам Делаэ пересчитывала монетки, и по ее веселому голосу я понимала, что она довольна: все были на месте. Но пока она это делала, я успевала в прихожей пошарить в карманах висевшего на вешалке пиджака ее мужа.
Месье Делаэ был почти старик, с большим носом и в очках, за которыми его голубые глаза казались больше. Он всегда хорошо одевался, носил серый костюм-тройку с маленьким красным кругляшом в петлице и до блеска начищенные черные кожаные туфли. Когда-то он был большим человеком, то ли послом, то ли министром, не помню. Я робела перед ним, он называл меня «малыш», а иногда «мадемуазель». Никто никогда не обращался ко мне так. Он говорил мне «ты», но ни разу не дал ни конфет, ни денег. У него была страсть — фотографировать. Фотографии висели в доме повсюду — в коридорах, в гостиной, в спальнях, даже в туалете.