Когда я иду обратно к Пташке, то успеваю перемолвиться с давешним санитаром СС. Приятный парень; должно быть, не чокнутый. Я развожу его на разговор о том, каково быть в СС. Говорит, что какое-то время его морили голодом, ставя эксперименты, чтобы выяснить, какой нужен минимальный рацион человеку, чтобы выжить, а потом его послали в лес, чтобы сажать там деревья, а последние восемнадцать месяцев он тут, при больнице. Он рассказывает обо всем этом, словно так все и должно быть. Чуть-чуть он похож на Пташку: его трудно обидеть. Настоящие неудачники себя таковыми никогда не ощущают.
Он спрашивает, что у меня с лицом, и я ему рассказываю. Он искренне мне сочувствует, не то что Вайс. Об этом можно судить по его выражению и по тому, как он поднимает руку и притрагивается к собственному подбородку, чтобы убедиться, на Месте ли он. Он отпирает мне дверь в палату Пташки, и я забираю из коридора свой стул.
Когда я вхожу, Пташка по-прежнему сидит на корточках посреди пола и не отрываясь смотрит в окно.
«…Эй, Птаха! Только что долго болтал с Вайсом. Это такая задница. Если б я чокнулся, то притворился бы, что это не так, только бы выскользнуть из его жирных ручонок. Что ты об этом думаешь?»
И тут Пташка поворачивает голову. Не настолько, чтобы увидеть меня. Поворачивает наполовину, так, как это делает птица, когда хочет посмотреть на кого-то в упор одним глазом. Конечно, Пташка на меня не смотрит, он смотрит на гладкую стену на другом конце комнаты.
«…Птаха! Как насчет того, чтобы сорваться и снова поехать в Уайлдвуд? Никогда не забуду, как ты прыгал там по волнам».
У меня такое чувство, будто Пташка слушает. Его плечи опущены, как будто он сидит на голубином насесте и даже не собирается взлететь. Это вполне могло бы оказаться плодом моего воображения, но я вдруг чувствую, что уже не один. И продолжаю говорить.
После случившегося на газгольдере Пташка пролежал в больнице больше месяца. Все газеты писали о том, как он свалился с высоченного резервуара и остался жив. Даже печатали фотографию, на которой было показано, где он спрыгнул, и пунктирная линия вела к месту, помеченному крестиком, который указывал, где он приземлился. Репортеры спрашивали меня, что произошло, но я бы ни за что не рассказал им, как он летал. Естественно, выплывает вся подноготная, о голубях становится известно. Отец Пташки разрушает голубятню и сжигает дерево. Еще неделю над тем местом кружат голуби, разыскивая голубятню. Ведь это место, к которому их привадили. Те первые сизари прилетают прямо к Пташке домой и не хотят улетать, так что его матери приходится их отравить. А что случилось потом с голубкой-ведьмочкой, я не знаю.
Ребята из младших классов то и дело задают мне вопросы, действительно ли Пташка летал той ночью. Он еще не выписался из госпиталя, а его уже все называют «Пташка» или «Птах». Сестра Агнес заставила нас всех написать Пташке письма, и мы собираем деньги, чтобы послать ему цветы. В своем письме я в основном пишу одни общие фразы и не сообщаю, что случилось с голубятней и сизарями.
Когда Пташка выходит из больницы, он выглядит еще большим заморышем, чем всегда, и к тому же у него отросли волосы. Он бледен, как девчонка. Я рассказываю о голубятне, Но умалчиваю о том, что сизари отравлены. Он не спрашивает. Мы в выпускном классе; Пташка нагоняет и заканчивает школу вместе с нами.
После случившегося у газгольдера я знал, что должен летать. Ни о чем не думая, в какой-то момент птица забывает обо всем и без всяких усилий делает взмах крыльями. Я отдал бы все, чтобы научиться этому.
Если б я мог быть ближе к птицам и сумел разделить их радость, этого было бы почти достаточно. Если б я мог смотреть на птиц, как смотрю кино, оказаться среди них, я бы понял, как это делается. Если б я смог подобраться к птице поближе, стать ее другом и быть с нею, когда она полетит, и ощущать, что она думает, тогда я, наверное, смог бы полететь. Я хотел знать о птицах все. Я хотел быть как птица и все время хотел полететь, полететь по-настоящему.
Тем летом нам с Пташкой не сидится на месте. Мы ничего не планируем. Часто ездим на велосипедах в Филадельфию и Паркуэй. Обычно мы приезжаем туда и ошиваемся возле художественных музеев, аквариума и Франклиновского института. Есть там одно место на Черри-стрит, где существует целая зала с картинами птиц. Мы часто ходим на них смотреть. Но картины, которые рисует Пташка, лучше. Он говорит, что художники не слишком-то много знают о жизни птиц. Говорит, мертвая птица — это уже больше не птица; рисовать ее — все равно что рисовать огонь, глядя на головешки. Иногда мы отправляемся на одну из двух улиц, где есть лавки подержанных вещей, в основном из ломбардов, и магазины, полные живых куриц и мясных голубей. Однажды мы покупаем пару таких голубей. Целый день ходим по магазинам, выбирая тех, которые могли бы нам приглянуться. Относим их на задворки здания городского совета, где голуби буквально кишмя кишат, там их огромные стаи. Выдергиваем по перу из каждого крыла, кладем перья в карманы рубашек и подбрасываем наших голубей вверх, после чего они смешиваются с остальными. Всю вторую половину дня мы наблюдаем, как они пытаются найти себе место в стае.
Я показываю Пташке, под каким углом нужно встать, чтобы огромная статуя Билли Пена с крыши здания городского совета выглядела так, будто у того сильно встало. На той площади с голубями мы веселимся вовсю: каждый раз, когда мимо проходят дамы, мы начинаем показывать на Билли Пена, и они смотрят туда же и видят, какой у старины Билли здоровый член.
Однажды мы решаем поехать на велосипедах через мост в Нью-Джерси. Переправляемся на ту сторону и околачиваемся в окрестностях Кэмдена. Не прокатавшись и дня, мы уже собираемся вернуться обратно, как видим дорожный знак, указывающий направление на Атлантик-сити.
У нас при себе все наше состояние, те деньги, которые мы нажили, продавая голубей: двадцать три доллара. Обычно мы держим их в том дупле, где хранили веревочную лестницу, но на этот раз прихватили с собой.
Мы договариваемся вместе отправиться в Атлантик-сити по тихим второстепенным дорогам. Приняв такое решение, мы начинаем обращать внимание на полицейских. И хотим завалиться спать до того, как стемнеет.
В ту ночь мы спим в поле, где растут помидоры. Стоит лето, а ночь все-таки холодная. Мы съедаем помидоров по десять каждый, да еще добавляем немного хлеба и колы, купленных в магазине в Кэмдене. Проснувшись утром, мы чувствуем, что замерзли. Я начинаю подумывать о том, чтобы вернуться домой. Пташка хочет отправиться дальше, к океану: он никогда его не видел. Его предки беднее моих, и у них нет машины. Мой папаша Витторио и так спустит три шкуры за то, что меня всю ночь не было дома, так что какого черта? Что он еще может со мной сделать? Отец может лишь вздуть еще разок, но не убьет же он меня, в самом деле.
Во второй половине дня мы добираемся до Атлантик-сити. Пташка едва не сходит с ума при виде океана. Ему в нем нравится все. Нравится звук его прибоя, нравится его запах, нравятся морские чайки. Он бегает взад и вперед по пляжу у самой кромки воды, взмахивая руками, словно крыльями. К счастью, уже конец дня, и мало кто может его увидеть.
Затем Пташка поворачивает и бежит в воду, машет руками, будто летит, и прыгает в волны. И все это не снимая одежды. Конечно, первая же волна поддает ему под зад. Откатываясь, она тащит его в открытое море. Мне начинает казаться, что он утонет, но вот он встает на ноги, совершенно мокрый, смеется как сумасшедший и падает на спину в буруны как раз в тот момент, когда на него сзади обрушивается очередной вал. Любой другой на его месте не выжил бы. А он качается на волнах, бросается в них, резвится вовсю. Проходящие мимо девчонки останавливаются, смотрят на него и смеются. Птаха не обращает внимания.
Выйдя на берег, он плюхается на песок и начинает по нему кататься. Катается и катается, пока не скатывается опять в воду и не оказывается погребен под белой пеной прибоя. Он продолжает перекатываться с боку на бок, с живота на спину, прибой волохает его, как бревно или как утопленника. В конце концов мне приходится выволакивать его на песок. Боже мой, уже так поздно, а его одежда промокла насквозь.
А Пташке хоть бы хны. Тогда мы едем на велосипедах через пляж, по дощатому настилу для прогулок, прямо к Стальному пирсу. Мы здорово там проводим время, покупаем столько хот-догов, сколько просит душа, и катаемся на всех аттракционах, которые у них есть. На ужин мы покупаем двухфунтовую коробку «морских» ирисок и направляемся в отдаленную часть пляжа, где нас никто не потревожит. Находим подходящее местечко с теплым песком и зарываемся в него.
Я рассказываю Пташке о том, как его мать отравила сизарей. Он расстроен, и мы решаем не возвращаться домой и не писать, где находимся. Черт побери, моя старуха вечно жалуется, что я много ем, так что теперь у нее будет возможность сэкономить, раз ей не придется меня кормить. К тому же меня достало, что мой старик вечно наскакивает на меня. Пташка заявляет, что, если не считать падения с газгольдера, купание в океане, пожалуй, ближе всего к полету. Говорит, что собирается научиться плавать. Никто никогда не учился плавать так, как это делает Пташка. Ему не хочется плавать по поверхности, как обычным людям. Он зарывается в волны и устраивает то, что называет «полетом в воде». Он задерживает дыхание так долго, что можно подумать, будто он утонул, а затем выныривает в каком-нибудь месте, где ты меньше всего ожидаешь его увидеть, подобно дельфину или еще какому морскому животному. Как раз тогда он и затевает эту дурацкую штуку — учиться не дышать как можно дольше.