Поджидая друг друга неподалеку от лагеря, они собирались втроем или вчетвером, наспех расспрашивали, кто из какого села и кто у какого офицера под командой, и продирались сквозь кусты в поисках дороги, следуя за тем, кто двинулся первым. Большинство никогда в этих краях не бывали.
И чего только они не пережили в течение ночи! Все те, кто прополз сквозь кусты у лагеря, пробрались и через сады и городские стены. Точно волки, ворвались они в город по крутым проулкам, узким и влажным, как водосточные канавы. И хотя улицы были пустынны, они и в темноте находили то, что искали. Не трогая цыплят на насестах и обходя гусей, они хватали нежных голубей. Прижатые лунным светом к стенам, они отрывали окровавленными пальцами, к которым липли перья, сизые головки, чувствуя, как еще несколько мгновений горячие маленькие тельца трепещут в их руках. Их раскоряченные скачущие тени пугали собак. Там, где еще горел свет, они задерживались дольше, разглядывая сквозь щели незнакомые лица, и потом устало продолжали свое странствие.
Ушли, и не осталось после них ничего. Ничего.
Некоторые же врывались в дома. Появившись на пороге выломанной двери, они весело рычали что-то непонятное и, приблизившись к оцепеневшим от страха хозяевам, успокаивая, ласково трепали их по плечу и своими широкими, как лопата, руками выталкивали из углов, куда те забивались, снова к очагу. Не зная языка, они мычали, мяукали, рычали и ржали, подражая всевозможным звукам, которые они слышали днем и ночью у себя дома: вою ветра, цоканью копыт, а больше всего кукареканью петуха. И бог знает как, но вскоре они договаривались с хозяевами и, собрав всех вокруг очага, что-то им рассказывали, и, хотя никто не понимал ни слова, все дружно кивали головами. Сна как не бывало.
Они шли от дома к дому и ненароком, совсем не стремясь к этому, наталкивались и на женщин. После приглушенного визга и возни парочки скрывались в темноте, а прощались нежно, любовно, под заросшими терновником изгородями, возле которых журча бежал ручеек. А иная даже провожала солдата по залитой лунным светом улице до самого лагеря. Из темных до того домов, из распахнутых настежь дверей после их ухода вырывался сноп света.
Однако не везде все кончалось так хорошо. Кое-где солдаты и бесчинствовали, а в двух домах без всякой на то причины подожгли кровли.
Ясный, белый, как иней, лунный свет с особой силой заливает сады, и чем темнее ночь, тем лучше они видны. На горе с широким откосом, по которому между домами рыскали конные патрули с фонарями, вылавливая беглецов, стояла церковь с огромными часами-курантами. В тени ее стен притаилась кучка беглецов: спасаясь от преследования, они случайно выскочили на городскую площадь, озаренную лунным светом, немую и безлюдную.
Огромные часы, непрестанно скрежетавшие, словно в них то и дело рвались какие-то веревки, с железными стрелками и намалеванными на белом кругу большими, непонятными знаками, поразили воображение беглецов. Они улеглись в тени стены, чтобы поглядеть, как бьют куранты, натягивая две железные, качающиеся над их головами гири. После глухого звона часы умолкали и будто прислушивались. Луна освещала большие дома перед церковью, стены и крыши нижней части города и даже леса и горы в мерцающей дали.
Ночь, озаренная молочным светом, льющимся, словно мелкий дождик, была на исходе. Новобранцы в ссадинах, смертельно усталые, грустно потянулись, спотыкаясь, то и дело присаживаясь отдохнуть и засыпая на ходу, к лагерю.
Пробираясь безлюдными улочками, по которым рыскали патрули кирасир, почти все солдаты благополучно вернулись в лагерь. В городе задержали только двоих, затеявших драку.
Правда, на рассвете подобрали много пьяных, которые заснули в домах или на конюшнях, а разбуженные стали гоняться с ножом в руке за людьми и скотиной.
Последним в руки патрульных попал денщик Исаковича Аркадий. Схватили его уже среди бела дня около лагеря. Привязав к ноге поросной свиньи веревку, он тихо и мирно гнал ее, ласково понукая и напевая себе что-то под нос. Всю дорогу он громко икал. От корчмы в нижней части города, где он украл свинью, до лагеря путь был долгий.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Аркадий казался трезвым, шел спокойно и потому у бодрствовавших в ту ночь горожан, глядевших на него сквозь щели задвинутых на засов ворот, он вызывал лишь недоумение. Появившийся патруль не произвел на него никакого впечатления: он не кричал, не озирался по сторонам. Лениво передвигая ноги, до того лениво, что свинья сама его дергала и тащила, он плелся, бормоча ласковые слова, пока наконец совсем не умолк.
Так молча, уронив голову на грудь, он добрых полчаса шагал за свиньей от большого колодца, что у городских ворот, до деревянного распятия перед кладбищем, сопровождаемый не решавшейся задержать его толпой.
И тут свинья внезапно остановилась, он споткнулся об нее и упал. Пьяным он уже не был, просто по лености характера уснул на ходу.
Аркадий был единственным, кто вернулся из самовольной отлучки, когда уже светило солнце.
В этот день был назначен полковой смотр.
Рано поутру солдат разбудили звуки труб и бой барабанов. Ротмистры пинками будили тех, у кого был крепкий сон, а то и шатры валили. Раздали жир для смазки ружей, пистолетов и штыков.
Задымило несколько сот трубок, залоснилось несколько сот усов.
Влажные от росы, с соломой в нечесаных волосах солдаты, к ужасу офицеров, походили скорее на цыган из табора. И как только они принялись за чистку и смазку ружей, пороховниц, железных шомполов, курков, замков, цевок и прочей заржавелой чертовщины, которую передавали друг другу со страшной руганью, песельники снова затянули свое «Эй… эй…», постепенно разлившееся по лагерю подобно причитанию и плачу.
Смазав ремни, они расстилали на земле свои кафтаны, соскребали с них грязь, чесали, точно овец, свои черные меховые шапки, и уже не замечали ни затянутых голубой дымкой горных вершин, ни тронутых зеленью лесов, ни утреннего благоухания трав, ни того, как первые потоки света на востоке силятся залить мглистые долины. С трудом двигая разбитыми, опухшими ногами, безвольно, едва сознавая, куда идут, начисто позабыв о доме и семье, они молча, без смеха и гомона строились в затылок друг другу и бежали вслед за едущими с палками в руках офицерами. В центре лагеря взбесился жеребец капитана Антоновича, и мигом целая толпа кинулась его укрощать. Тем временем у последних домов Печуя появился экипаж, пестреющий плюмажами и белыми париками офицеров.
Забили барабаны, меж не остывшими еще кострищами поднялась беготня. Солдаты строились, выравнивались, подтягивались.
Вынесли знамена. Одно — императорское, огромное, украшенное, словно кирасиры, перевязями, шелковыми бантами и кистями.
Поставили длинный стол, навалили на него кипу списков, прочли по ним не только их имена, но имена их отцов, жен и даже детей, и это снова восхитило их, удивило и огорчило.
Тем временем в доме комиссара, где остановился командир полка, стало уже известно все, что натворили ночью в Печуе пандуры{5}. Двор был забит людьми. Слуги запрягали лошадей в огромную парадную карету. Торговцы и ремесленники пришли сообщить о кражах; из нижнего города с жалобами прибежали целые семейства. Женщины приволокли в качестве свидетелей плачущих детей, мужчины — стариков. Кругом только и говорили о кражах, поджогах, драках и даже об одном изнасиловании.
Комиссар, еще не одетый, высунувшись из окна во втором этаже, громко бранился. В другом окне старого дома видно было, как денщик моет Вуку Исаковичу голову. Тот был в одной рубахе.
Проснувшись, честнейший Исакович подивился висящим над головой картинам, часам, которые, хоть он и выругался при этом, сыграли ему менуэт, множеству тонконогих столиков и шелковым покрывалам, на которых спали две белые кошки.
Назначенный командиром полка, он ждал, что здесь его произведут в подполковники, и потому ему хотелось, чтобы смотр прошел гладко. Тем более, что накануне комиссар ни словом не обмолвился о повышении, а до глубокой ночи разглагольствовал о глупостях, совершенных дорогой подполковником Арсением Вуичем, да о беспорядках, учиненных приморскими граничарами{6}, которых повел на войну Иван Хорват. Словом, комиссар надоел ему за вечер до черта.