На ходу Нечаев спросил через плечо:
- Деньги у тебя есть? - Но тут же понял несостоятельность своего вопроса.Это я так, к слову. Я и сам сегодня богатый, на оформлении витрин набежали кое-какие гроши. Идем.
Не оглядываясь, будто нисколько не сомневаясь, что Рэм последует за ним хоть на край света, монументалист направился в сторону Садового кольца, свернул направо, по пути зашел в магазин, купил две бутылки водки и круг ливерной колбасы. Неожиданно остановился, обернулся к Рэму, спросил настойчиво:
- На кого я похож, не замечаешь?
Тот предпочел отмолчаться.
- На Лермонтова,- твердо сказал Нечаев,- это же в глаза бросается. И умру, как он, молодым, можешь мне поверить. Разве что не на дуэли, жаль, дуэли отменены.- И вовсе уж неожиданно: - Или как Врубель, в сумасшедшем доме.
Рэм не стал спорить, особенно насчет Врубеля.
На Колхозной Нечаев свернул за угол и, проплутав по задам Мещанских, вошел в подъезд старого дома с облупившимся, будто съеденным волчанкой, фасадом, стал, все так же не оглядываясь на спутника, подниматься по широкой грязной лестнице. Добравшись до последнего - седьмого или восьмого, Рэм сбился со счета,- этажа, затем шатким и узким железным трапом на чердак, отпер висевший на решетчатой двери пудовый амбарный замок и только тут обернулся к Иванову и сказал, понизив голос, словно поверяя ему тайну за семью печатями:
- Здесь.
Чердак казался необъятным, во всю крышу старого доходного дома, в нем стояла такая жаркая, пыльная духота, что стоило Рэму переступить порог, как у него разом взмокла спина и гимнастерка прилипла к телу. Из слуховых окон плотно лился солнечный свет, в нем, будто сорвавшись с цепи, бешено выплясывали золотистые пылинки. Должно быть, чердак никогда не проветривался, а зимою, подумал Рэм, в нем наверняка стоит вселенский холод.
Нечаеву показалось мало дневного света, он еще и электричество включил, но голые, запыленные лампочки на провисшем во всю длину продольной балки проводе освещения нисколько не прибавили.
- Гляди и ничего не пропускай,- тихо же велел Нечаев.
Иванов огляделся.
На срезанных скошенной кровлей боковых стенах, вдоль всего чердака, по обе его стороны, были прикреплены канцелярскими кнопками большие листы ватмана с рисунками - нет, ни рисунками, ни картинами, ни эскизами декораций их назвать было нельзя, это было похоже скорее на наброски фантастических витражей или фресок, которые еще предстояло осуществить в натуре где-нибудь в гулких, уходящих ввысь нефах соборов или в неохватных глазом залах какого-нибудь дворца, настырно-ярких до рези в глазах. И не разобрать было, что на них изображено, да и изображено ли что-то определенное в этой круговерти ошарашивающего яростью и буйством половодья недоступных определению загадочных фигур и красок. Словно бесконечная лента Мебиуса, они опоясывали весь чердак, переливаясь одна в другую, и от этого шла кругом голова.
- Ну?! - нетерпеливо потребовал Нечаев.
Рэм не ответил. Все это было так переплетено, так одно из другого возникало, чтобы тут же раствориться друг в друге, все это полыхало вокруг него бесовским хороводом, дурманило и дурачило, и не было, казалось, на чердаке точки, оси, где встань - и остановится эта безумная свистопляска. И еще менее был он уверен, что ему это нравится.
- Ну?! - настаивал Нечаев.- Ты на каком факультете?
- Раньше был на философском, теперь на филологическом.
- Философском?! - не то поразился, не то вознегодовал Нечаев, найдя наконец простейшую разгадку немоты Рэма, его слепоты к искусству.-Так бы сразу и сказал, я бы на тебя не стал терять времени, да еще водку с тобой придется пить, не пропадать же добру! Гегель хренов! - И даже сплюнул на пол от отвращения.- Для вашего брата с засохшими, как коровьи лепешки, мозгами все очень просто - формализм, и все тут! Наперед все по полочкам разложили, как в детской считалочке: "да" и "нет" не говорите, черное и белое не выбирайте... Да! - крикнул монументалист с такой злобой и ненавистью, что Рэму показалось, что он полезет на него с кулаками.- Да! Формализм в чистом виде! В чистом, понимаешь, в девственном! Не как у какого-нибудь там Пикассо или Сикейроса с Ривейрой! Или даже Леонардо - у них у всех идея, видите ли, впереди лошади впряжена, религия какая-нибудь или, хуже некуда, политика. А у меня безыдейный, чистый, как слеза ребенка на Пасху, абсолютно вольный, бескорыстный формализм. Фор-ма-лизм, да! И я плюю и на вас, и на тебя, и на Пикассо с мексиканскими этими прохиндеями идейными! - Но тут же уточнил полным собственного достоинства голосом, как равный о равном: - Для Леонардо, правда, делаю исключение.- И вдруг сменил тон почти на искательный: - Не нравится?..
- Не знаю...- выдавил из себя Рэм.- Просто как обухом по голове...
Нечаев разом просветлел, счастливо, совсем по-детски заулыбался:
-Что и требовалось доказать! Именно что обухом! По башке, по печени, по поджелудочной железе! Котелок у тебя, похоже, с серым веществом, а не с пшенной кашей стылой, не расхлебаешь! Ты лучше всякого кретина-искусствознатца сказал - обухом, обухом!
И вдруг заторопился:
- Ты, пока я закусью займусь, чтобы малость передохнуть от того, что тебе, видать, не по зубам еще, полистай-ка вон рисуночки с натуры. Кондовый, пропади он пропадом, реализм, тут и понимать нечего.- И вывалил перед Рэмом на стол пухлую папку с рисунками пером и углем.- Ты из чего пить-то будешь, Гегель-Фейербах? Из граненых, как истинно русский человек? А то у меня, представь, один лафитничек где-то завалялся.- И скрылся за дощатой перегородкой, где помещалась, по-видимому, кухонька.
В видавшей виды картонной папке на завязочках Рэм обнаружил с полсотни, а то и больше набросков, решительно ничего общего не имевших с тем, что висело вдоль стен мастерской: четкий, нежный рисунок, сделанный мягкой и чуткой рукой, и даже какое-то почти сентиментальное умиление перед моделью. А модель на всех рисунках была одна - тоненькая и хрупкая, даже не хрупкая, а словно бы вставшая только что после долгой и изнурительной болезни девушка, с острыми коленками, с по-детски недоразвитой грудью, ребра просвечивали сквозь тонкую, прозрачную кожу, стройные, худые ноги с аккуратными узкими ступнями. Рэм не мог решить, хороша ли собою модель и сколько ей лет - судя по легкости тела, и семнадцати нет, то ли все сорок: взгляд больших, над круто выступающими скулами, глаз глубок и многоопытен, и опыт этот, по всему видать, отнюдь не безоблачен.
Рэм перебирал лист за листом рисунки из папки, и с каждого на него пристально смотрело, словно ожидая от него ответа - какого? на что? - одно и то же лицо, и хрупкостью, незащищенностью своей вызывало жалость и нежность одно и то же тело.
Тут-то она и вошла в дверь чердака, он ее сразу узнал. Скорее даже, прежде чем узнать, догадался. Не здороваясь, она сняла с себя слишком длинный, явно с чужого плеча, пыльник, оставшись в коротком, открывающем ноги выше колен и туго обтягивающем тело бумазейном платье, и сквозь платье Рэм невольно угадывал ее худое, легкое, словно бесплотное тело. И оторвать от нее - как только что от рисунков - глаз не мог.
Так же молча она зашла за перегородку и через несколько минут вернулась уже не в платье, а в старой мужской, по-видимому, нечаевской, не первой свежести, рубахе, еще короче платья, в вырезе с оторванными пуговицами, когда она нагибалась, виден был верх ее плоской, детской груди, и Рэму ничего не оставалось, как смущенно отвернуться.
- Давай уж я,- отстранила она локтем Нечаева от стола, на котором он нарезал толстыми ломтями колбасу, и только тогда, полуобернувшись к Рэму, поздоровалась: - Здрасьте. Я - Оля. А вы?
- Царь вечного города Рима по кличке Рэм,- представил его Нечаев,- да сверх того еще и, представь себе, философ.
На этом ее интерес к гостю исчерпался, она занялась молча и сосредоточенно готовкой, снуя босиком - и он не мог оторвать глаз от ее ступней с ненакрашенными розовыми ногтями и еще больше смущался - из мастерской на кухню, откуда слышался сытный, сладковатый запах разваривающейся картошки.
Дело шло к полудню, и железная крыша чердака раскалилась так, что духота в нем становилась все невыносимей.
- Ты бы хоть окна открыл,- не вынес жары Рэм, но Нечаев решительно воспротивился:
- Нельзя, от сквозняков краска осыпается, да я и сам - как сквозняк, тут же воспаление легких. Под Ленинградом их на хрен застудил. Ты лучше гимнастерку сними, не стесняйся.
Сам Нечаев был давно уже в одной застиранной тельняшке, прилипшей темным пятном к его тяжелой, сутулой спине.
- Готово,- позвала их к столу Ольга,- садитесь.- Со знакомством,- подняла она граненый стакан с водкой, когда они расселись на шаткие, в пятнах краски табуретки, голос у нее был не по тщедушному ее телу глубок и чувственно хрипловат, и хрипотца эта смущала Рэма не меньше, чем ее голые ноги и выглядывающие в прорезь рубахи груди.
Теплая желтоватая водка обожгла гортань, разом бросилась в голову, и Рэм решил про себя, что глядеть на сидевшую напротив него в распахнутой на груди чужой рубахе Ольгу и любить при этом Ирину - все равно, что изменять ей. И он старался не смотреть в сторону Ольги. И вообще, казалось ему, все, что происходило с ним на этом чердаке - нестерпимая духота, дешевая водка, голый уже по пояс и потому еще более неприятный ему Нечаев, девица эта с глядящими смело и дерзко-внимательно на него глазами и пьющая водку наравне с мужчинами,- все это происходит в совершенно ином мире, чем мир Ирины, и эти два мира никак не состыковывались, не мирились в его сознании.