Я — калека...
Товарищи, я не умею плакать. Но тогда я тихо заплакал, кусая до крови губы. Не мог сдержать своих слез. Горячими каплями падали они мне на щеки, на руку командующего.
— Успокойся... Это ничего... Мы тебе сделаем хорошую искусственную ногу, ты и не почувствуешь своей потери... Друг мой... Милый мой, хороший...
Теплая ласка была в его словах.
Я невольно улыбнулся сквозь слезы.
— Ну, вот видишь... Воин должен ко всему привыкать.
Мне стало стыдно за свою слабость, за слезы. За то,
что эти слезы видел не только командующий, но и начальник артиллерии. Я смеялся и плакал...
— Успокойся... Будь же солдатом, товарищ Гайгал!
Слезы меня успокоили и принесли сон. Он наклонился
надо мной в мягкой пуховой фуфайке и щекотал бородой, так похожей на бороду командующего.
За все время, пока я лежал, мне так и не удалось поглядеть на себя в зеркало. Только когда я начал ходить (наши в то время были уже в Крыму), увидел свое отражение в зеркале.
Я поседел.
К своей ноге я привык. Привык и к седым волосам. А сердце мое все такое же, как и тогда, когда я вместе со своим орудием колесил по дорогам вселенной... Думаю, что еще смогу бороться с танками...
Вы спрашиваете о командующем? Он погиб под Перекопом. В самую опасную минуту, когда огненный вихрь ломал в степи наши ряды, командующий шел впереди. Он гордо и не сгибаясь нес свою желтую бороду навстречу Перекопскому валу, а за ним, шагая через трупы, шла армия — оборванная, серая и непобедимая, — наша.
Командующий остался на Перекопском валу, у ворот в Крым. Но то новое, что на своем гребне подняло его над простором таврических степей, шло вперед бурным весенним потоком, переливаясь через вал.
Я хотел рассказать о танках, а рассказал о людях и... любви. И мне кажется, что в битвах будущего победят лишь те танки, которыми управляют люди, сильные своей ненавистью и любовью.
5
Все это я описал со слов красного инвалида Петра Гайгала. За факты отвечает товарищ Гайгал. Из разговоров с другими участниками я убедился, что рассказ его верен фактически, хотя некоторые подробности, может быть, не совсем исторически точны. За стиль отвечаю я, хотя старался по возможности применять выражения товарища Гайгала. Я уверен, что он сам когда-нибудь лучше и подробнее опишет свои боевые воспоминания. Насколько я знаю, он уже пробовал взяться за перо.
Еще об одной особенности стиля. В рассказе часто встречается слово «я». Критики (многие из них в гражданскую войну отсиживались в тылу, как начальник артиллерии), пожалуй, станут говорить, что в рассказе выведена отдельная личность, заслоняющая работу коллектива в гражданскую войну. Я с ними не согласен. Это «я» пишется не с большой буквы. А в гражданскую войну тысячи таких «я», сливаясь воедино, творили героический, незабываемый эпос гражданской войны, выросший из крови и мук творчества.
Рассказ, признаться, писали наспех. Товарищ Гайгал очень занят, работает в Осоавиахиме и МОПРе (между прочим, он ведет усиленную кампанию за танк «Латышский стрелок»). Я тоже за последнее время занят больше обычного.
В заключение — замечание научного характера. С фактами я ознакомил специалиста по артиллерийскому делу. Он не оспаривает уменья товарища Гайгала обращаться с орудием, но говорит, что товарищ Гайгал действовал как дилетант. Прежде всего взял себе к орудию мало помощников, а затем, просто непонятно и неправдоподобно, как он сумел один справиться с орудием. Вообще он сражался вне норм и законов военной науки.
Может быть, это и так... Но вся великая эпоха, которую мы создали и в которую мы живем, стоит в конце концов вне всяких прежних норм и законов.
Ночью 22/23. X. 1927
Уже второй день рота в лесу.
От деревни Охотничьей до уездного города было около ста километров. Сначала хорошая, выезженная дорога шла равниной, но дальше она тянулась по лесу зеленой, давно заброшенной тропой. Мосты через реку и канавы были разрушены, сожжены, на дорогу буря навалила деревья. Местами попадался глубокий овраг, поросший кустами, и роте поневоле приходилось останавливаться.
В прежние времена дорога была веселой, оживленной — связывала лесные деревни с уездным городом. Из города в деревни шли соль, сахар, машины, порох, дробь. Из деревень в город — меха, мясо, дичь...
Взять хотя бы деревню Охотничью. Стоит она окруженная лесом. Двести дворов в ней и церковь (купола ее, надув зеленые щеки, дразнят лес поверх деревенских крыш). Жители занимались хлебопашеством и скотоводством. От зеленых трав, от мягких веток и молодых побегов коровы были мягкие и гладкие, как мох. Зимой мужчины промышляли охотой. Землепашеством занимались мало — лишь бы хватало хлеба на зиму. Да и земля-то была нехорошая — сердитая земля: песок, реже глина. К Славго-роду, к Барнаулу, где чернозем, — там, понятно, землепашцу жилось лучше.
Уездный город давно пришел к заключению: Охотничье — центр красных партизан и база атамана Свистуна (Свистун — бывший председатель уездного Совета, железнодорожник, фронтовик в мировую войну). Неспокойный, бедовый народ охотники!
О жизни в деревне Охотничьей в городе знали только по слухам. Охотничья и другие деревни вдоль лесной дороги жили своей обособленной жизнью. Сначала город смеялся: красная лесная республика... Но когда партизаны все больше смелели и чиновники из города уже стали бояться проехать без конвоя даже два-три километра, пришлось подумать о серьезной борьбе.
С тихим шумом рота — серая букашка-многоножка — ползет лесной тропой. Наверху зной не пошевелит верхушки деревьев. Коршун как черная точка в раскаленной синеве. Но внизу, меж стволов, из глубины леса сквозит мягкий, приятный, пахнущий горечью смолы и пьянящими кислыми муравейниками ветерок. Мухи, оводы, комары, мошки вьются над головами идущих, попадают в глаза, лезут в нос, в уши, в волосы под фуражки.
Ротный командир, поручик Прохоров, едет верхом впереди роты. Лошадь замучили насекомые: она трясет головой, шевелит задом, вертит хвостом. У поручика болит голова. И мысли тяжелые — камни, не мысли. Время от времени вялыми, мутными глазами смотрит он на лес. Местами вдоль дороги стоят густой стеной еЛи, смешанные с березой. Где растут сосны, лес редеет. В мягком бархатном мхе лежат упавшие деревья, разметав ветви, словно руки. Некоторые деревья вырваны с корнем. Мировому бродяге — вихрю — самое большое дерево — пустяк; вырвет, покрутит, как кнутовищем, поломает на куски и воткнет еще ствол в землю корнями кверху.
Поручик видит только лес: стволы, упавшие в мох, деревья, сосны, ели...
Но глаза лошади видят лес во всей его первобытности. Лошадь под поручиком вдруг бросается в сторону, хрипя, встает на дыбы. Поручик, не отпуская поводьев, вцепился в гриву, вглядывается пытливо в лес. Но в лесу тихо, и он не понимает, почему, уже укрощенная,'лошадь еще долго дрожит под ним.
Когда лошадь в испуге поднимается на дыбы, ему кажется, что она чувствует то, чего не чувствует он, — глаза, внимательно следящие за ним, за ротой. И вдруг ему становится не по себе.
Поручик не хочет думать. Поручик насвистывает старый цыганский романс. Насвистывая, вспоминает ' мелодию, слова и начинает петь:
Мой костер в тумане светит..t
2*
35
Лошадь идет большим, тревожным шагом, неспокойно шевелит ушами, ловя каждый звук. У дороги зеленый, поросший мхом камень — точно страшная голова из земли высунулась, разинула пасть, вот-вот завоет под ногами лошади... Лошадь снова пугается. Храпя, встает на дыбы, не хочет идти мимо камня. Вот куст. Куст ли это или лесовик с зеленой бородой? Ствол дерева, вихрем воткнутый вверх корнями в землю, кажется лошади уродливым, готовым к прыжку зверем с развевающейся по ветру гривой...
С тихим шумом идет рота.
Поручик Прохоров — единственный офицер в роте. Должны были быть еще два. По крайней мере, позавчера на банкете пили за здоровье трех будущих героев. При мысли о них поручик криво усмехнулся. В последний день герои как в воду канули. Лес пугал всех.
Лес, лес... Потому и экспедиция так запоздала, что долго не могли ее снарядить, что пугал лес своей зеленой необъятностью, хотя, казалось бы, приготовить две-три роты для экспедиции — сущие пустяки.