Слушала Акулина росповедь свекрови, а на язык просились слова: «Ой, добрые вы люди, хоть и небогатые! Як же вам тяжко! Разделю я с вами свое сиротство и свою недолю, разделю до конца. Ах, Савка, Савка!» И росла в ней при мысли о муже женская, сиротская, бедняцкая жаль к нему.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Десять лет прожили Савелий с Акулиной. Жили все в том же ветхом курене, который стал еще теснее от увеличившейся семьи. Акулина родила двоих сыновей и дочь. И все эти годы прошли для Рогозных в колготе и нужде. Как ни бился, ни колотился Савелий, а никак не выбился из бедности. И менял хозяев, и чумачил — ездил на волах аж на Сиваш за солью. Но и в тех дальних дорогах слышал печальные песни усатых чумаков да слепых кобзарей у пыльных шляхов.
— Чумаче, чумаче, чому зажурывся?Чи волы прысталы, чи з дорогы сбывся?— Болы не прысталы, с дорогы не сбывся.Тому зажурывся — без доли родывся...
Не сбывалась Савелиева надея на свои работящие руки. Робить они робили без устали, а все выходило — не на себя. Радовался рождению каждого сына — гляди лишний надел земельный на мужскую душу выйдет. Но земля на Полтавщине да и по всей Украине была давно поделена: одним с избытком, другим — ничего. Да и рожать она выдохлась, перемученная, перекореженная, неудобренная. И все-таки не гасла в Савелии Рогозном надежда на свою землю, надеялся кормиться с нее, радовать душу хлебопашеским делом. Ту надежду с каждым годом все сильнее подогревали слухи и разговоры о свободных землях в неведомой Сибири. Слух приносили ходоки из других хуторов, письма уже уехавших за Урал украинцев. Ночами ломал голову Савелий над непростыми вопросами: как ехать, с чем, на какие шиши? В какое именно место? Одни называли Тобольскую губернию, другие Степной край, третьи говорили о каком-то Киркрае. Говорили, что на местах, на Украине, при земских управах созданы переселенческие комитеты и что переселенцам дают пособие на переезд, указывают места поселений.
И вот за много лет впервые доля повернулась лицом к батраку и даже улыбнулась. А было так.
Неподалеку от хутора Дядькивского находилась летняя усадьба помещика Гнатюка, который сам больше жил в Кобеляках и вроде бы принимал участие в переселенческом комитете. Его летняя усадьба стояла на берегу ставка, образовавшегося в долине небольшой речушки. Ставок, а иначе пруд, был проточный. Когда-то речушку, перегородили земляной греблей со шлюзиком для сброса лишней воды; теперь земляной вал зарос вербами и ясенями, которые накрепко вросли в греблю и не давали воде размывать ее. Тут, под вербами и любил Гнатюк сидеть летом с удочкой. И карп, и карась водились в ставке. Кроме хозяина в нем никто не рыбачил — запрещалось. Помещикова жена со взрослыми дочерьми и гостями на берегу отдыхали, прогуливались. В одном месте была устроена купальня.
Но вот однажды помещица, как рассказывали потом люди, сидела на берегу, оставив в сторонке туфли. Сидела и думала о том, о чем может думать помещица. Вдруг с левой руки что-то плеснуло у берега. Она глянула в сторону плеска и увидела, как что-то огромное с глазами величиной с коровьи попятилось в воду, держа в зубах дорогую туфельку. Помещица в испуге бросилась к дому, крича: «Рятуйте! Нечистая сила! Нечистая сила!» На крик выбежал сам. Пока отхаживались с перепуганной женщиной да пока допытались, где и что за «нечистая сила», прошло с полчаса.
Помещик был человек образованный и в нечистую силу верил мало. Но все-таки, взяв с собой работника, пошел к месту, указанному женой. Она тоже пошла за ними, боязливо держась в отдалении. Ничего «такого» не было обнаружено, только на воде еще расходились круги — и другой туфельки на берегу не оказалось.
Как раз на ту пору Савелий проходил через греблю с косой на плече. Услышав гомон, остановился. А помещик и помани его себе пальцем.
— Ты здешний?
— Тутошний, с Дядькивского.
— Слыхал что-нибудь про нечистую силу в нашем ставке?
— Чув.
— Именно?
— То рыба есть такая, бисовым конем называется. Глотает гусей, уток, может и дитя...
— Ой, ой! Маминька родная! — вскрикнула помещица и, схватившись за лицо руками, кинулась к дому.
Помещик в раздумье покрутил ус и сказал:
— Значит, сом.
— Може й сом, може и короб, — поддержал его Савелий.
— Так как же быть? Это же опасно. И как он сюда попал?
— Може, с паводком занесло, а може, вин тут в омуте завелся, когда ще гребли не було, — продолжал рассуждать Савелий на равных. — Може, той «нечистой силе» сто рокив от роду.
— Ты думаешь? — все так же задумчиво спросил Гнатюк. — Что же нам делать?
— Зловить, — твердо предложил Савелий.
— Берешься?
— Дозвольте.
— Добре! Если поймаешь — в долгу не останусь. А ты чей будешь?
— Я сам по себе. Савелий Рогозный.
Гнатюк даже руку пожал Савелию в знак договора. На том и разошлись. Вдогонку Гнатюк еще прокричал Савелию:
— Так ты ж не медли. Поймаешь — дай знать в Кобеляки.
...С какой-то неистовой уверенностью стал готовиться Савелий к делу. Каждый день посылал на ставок старшего девятилетнего сына Митрофана следить, не плеснет ли «нечистая сила». Наказал, чтобы близко к воде не подходил. И каждый вечер, приходя с поля, спрашивал:
— Ну шо, не бачив?
— Ни, тату, не бачив.
А сам Савелий до темна пропадал в клуньке и что-то мастерил из досок, что-то клепал на наковаленке. Сделал он деревянное корыто длиною чуть не в два метра, проконопатил его конопляной паклей и просмолил изнутри. Наливал в корыто воду, проверял на течь. Потом смастерил из железного прута огромную штуковину, похожую на «кошку», которой вылавливают оброненные в криницу ведра. То был удильный крюк.
Однажды под вечер Митрошка не пришел, а прибежал, запыхавшись, со ставка.
— Шо? — спросил в нетерпении Савелий.
— Бачив!
— Шо ты бачив?
— Его.
— Як?
— А так. Сижу, гляжу. Качка (утка) плавает.
— Яка качка?!
— Та, наша, тату. Только вы, тату, не говорить маме, а то будет свариться. Я взял дома ту, стару качку, сивую, шо шкандыбала на одну ногу, и пошел с нею до ставка.
— Та, так...
— Привязал качку на сворку и пустил у ставок. Она плавает, крячет, а я сижу, гляжу. И ось оно як выскочит из воды, та хвать качку! И...
— Шо — «и»?
— Качки як не було... И сворку у меня из рук вырвало...
— Так, так. Добре... А яке воно само?
— Здоровуще, тату. И страшное.
— Ну, ничего, сынку. То будет наша золота рыбка... Правда, надо еще одну качку у мамы красти... Килино, а Килино! (Теперь Савелий при детях называл жену не Акулиной, а Килиной, а она его батьком. Иногда он звал ее «матэ») А, матэ! Где-то у нас пряжа була?
— В сенях, под матицей она... А наще она тебе? — откликнулась Акулина из катражки.
— Та нада.
До поздней ночи Савелий торчал в клуне, при тусклом свете каганца плел из конопляной пряжи сетку. Хоть получилась она и не рыбачьей, но зато крепкой.
Следующий день был воскресным. Ночь Савелий почти так и не спал. Чуть забрезжил рассвет, а он уже вышел со двора и направился к куреню Грицька Охрименка, доброго своего товарища. Побарабанил в окошко. Грицько вышел в подштанниках, босиком.
— Извини, сосед, шо рано разбудил. Дело есть.
— Що за дело в такую рань?
— Одягайся, та приходь ко мне, узнаешь. Та скоренько.
Пока пришел Грицько, Савелий уже запряг Чалого (коня он все-таки нажил) в четырехколесный возок (возок смастерил сам) и пошел в курень. Тихонько разбудил Тараса, того самого Тарасика, Акулининого брата, которому уже шел двенадцатый год. Поднял своего старшего, Митрофана: «Вставайте, хлопци, пора!» — возбужденно и тихо шептал он. Хлопцы с вечера знали о задуманном деле, поднялись вмиг. Гуртом поставили на возок загадочное корыто, бросили в него цеберку (ведро), сетку, смотанную в валок и прикрепленную в двум палкам. На передок Савелий бросил запасные ременные вожжи, сокиру и довбню (деревянный молот). Тронулись со двора. За подворьем остановил коня и подморгнул сыну, кивнув головой в сторону катражки, где ночевали утки. Митрофан опрометью кинулся во двор, в катражке в полутьме сцапал попавшуюся под руку утку. Не успела та и крякнуть по-настоящему, как хлопец загнул ей голову под крыло и сунул утку под рубаху. Поехали. Акулина спросонья только и услышала, как вскрякнула утка...
Некоторые хуторяне, разбуженные стуком колес, выглядывали в окна, выходили из хат и дивовались: куда это так рано поехали Рогозный с Охрименком? И что за гроб стоит на возке? А корыто издали и в самом деле походило на гроб. Только настроение и возбужденные лица едущих совсем не напоминали похороны.
Было тихо. Заря окрасила зеркальную гладь ставка. В вербах и ясенях на гребле, в саду Гнатюка щебетали ранние птахи, начинали первый переклик зозули. И вдруг среди этого утреннего покоя раздалось, словно гром среди ясного неба, резкое и неожиданное — кря! кря! То утка сумела высвободить голову из-под крыла и решила спросить: « В чем дело, охальники вы раз-з-эдакие?! Зачем вы меня спря-прятали под рубаху?» Митроха тут же зажал ей клюв, не удостоив ответом. А Савелий недовольно цикнул в адрес утки: «А, щоб тебя! Оглашенна!»