Что было, прежде всего, отмечено горожанами на шумной Троицкой ярмарке, так это возвращение Фомушки, хорошо известного городского нищего, проводившего все дни свои возле Святых ворот.
Вскоре после Пасхи — кажется, на Святой неделе, Фомушка вдруг исчез. Никто решительно не знал, куда он пропал и что с ним сталось. Фомушку не то, чтобы любили, но до того свыклись с ним, что, не найдя его на привычном месте, сказали: «А всё чего-то не хватает. Всё точно опустела без него площадь».
Когда вещь, много лет стоявшую в комнате, вдруг вынесут, покажется комната опустевшей, и взгляд долго ещё будет скользить по образовавшейся пустоте, и долго ещё пустота будет вызывать тоску и беспокойство. Стоило привычному пятну Фомушкиной фигуры исчезнуть с многолюдной даже в будние дни Монастырской площади, как тотчас показалась обывателю площадь осиротевшей. А потому возвращение Фомушки стало настоящим событием, словно восстановился нарушенный, было, порядок.
Каким-то непостижимым образом Фомушка выделялся из толпы нищих и странниц, осаждавших богомольцев, как стая кровососущих насекомых осаждает забредшего в их владения человека, скота или зверя. Ещё, бывало, не выйдешь из храма, а уж услышишь их протяжные причитания и стук деревянных чашек о каменную паперть. Очерствелое сердце нужно иметь, чтобы не вздрогнуть и не поёжиться при виде несчастных, при виде лохмотьев, язв и увечий, хотя бы и виденных многажды. Для того, видно, Господь и устроил нищих, чтобы пробуждать сердца и усыплять ропот.
Грязные, увешанные отрепьями, давно уже утратившими названия, по которым различается человеческое платье, сидят или стоят они у монастырских ворот. Богомольцу неизбежно предстоит пройти сквозь этот живой коридор. Кто протянул вперёд руку, кто оловянную кружку или деревянную чашку. И на все голоса, изредка разнообразя и проявляя зачатки фантазии, твердят они, стонут или поют:
— Подайте, Христа ради!.. Ради Христа…
Чем выделялся Фомушка из местной «золотой роты», никто бы и не сказал в точности. Летами был он немногим, по видимому, старше тридцати. На грязном лице его, как мыши в земле, прятались под смежёнными веками маленькие глазки, коловшиеся, когда Фомушка глядел перед собой. Прятались и поджатые тонкие губы, и казалось, что весь Фомушка не прочь был бы спрятаться, как-нибудь бы закрыться, подобраться или свернуться. Только нос Фомушки, похожий на спелую грушу, готовую вот-вот сорваться на землю под тяжестью собственной вызревшей плоти, жил своей жизнью и не желал никуда прятаться.
Именно Фомушка всегда оказывался ближе к Святым воротам. Именно его нагольный тулуп глядел зимой более тощим, чем у собратьев. И не было более ветхой рубахи, чем та, что прикрывала Фомушку летом. Даже бурая деревянная чашка, которую протягивал Фомушка навстречу скудным своим грошикам или калачикам, была щербатой по причине отколотого края. Никто не умел просить так жалобно, никто не умел внушить приезжим богомольцам столько сострадания к своим лохмотьям, как умел это Фомушка. Да и местные обыватели, предпочитавшие порой более торжественное монастырское богослужение куда как скромному приходскому, никогда не отказывали Фомушке в копеечке.
Происхождение Фомушки было тёмным. Едва ли кто знал, чей он сын и когда появился на свет, родился ли от местного обывателя или пришёл, по обыкновению всех странников и нищих, из чужих краёв. Знали только, что живёт Фомушка в Кокуевой слободе в домике мещанки Быковской, пробивавшейся кое-как сдачей внаём нескольких чуланов. Домик был маленьким, и чуланы, которые хозяйка бесстыдно именовала комнатами, походили более всего на какие-то чехлы для кроватей. Потому что ничего кроме грубо сколоченной кровати и узкого к ней подхода, в такой комнате не умещалось. Поверх кроватей хозяйка оставляла тощие, точно набитые пылью матрасы, отведавшим сна на которых весьма скоро открывался смысл известного выражения «всюду жизнь». Платил Фомушка исправно, на постое оставался круглый год и не переходил в летнюю пору в разряд Троицких подоградников, что проводили тёплые ночи, кутаясь в траву под стенами обители.
Итак, на Троицкой ярмарке Фомушка вновь появился у Святых ворот с щербатой чашкой в не знавших мыла руках. Прошла мимо Христина Хохтева, прекрасная как всегда, светящаяся, одарила рублём и улыбкой.
— Христос Воскресе, Фомушка! Куда же ты запропал?
— Воистину Воскресе, матушка! Воистину, голубушка! — отвечал Фомушка своим плаксивым голосом. — Где ж нам и быть-то, что и делать, как только Бога за милости благодарить…
— Ну, спаси Христос, — поклонилась Христина и скрылась в воротах обители.
В тот же день видели Фомушку и с другой стороны площади у Троицкой часовни, и на подоле у Пятницкой церкви, куда не спускаются торговые ряды и балаганы и где встречаются лишь сбитые из досок шалаши. Видели Фомушку и у странноприимного дома на Пятницкой площади, где какая-то пришлая старуха-богомолка, завёрнутая в линялые, латаные юбки и похожая оттого на кочан подгнившей капусты, подала ему медный грошик.
Но в самый разгар ярмарочного дня случилось нечто до того необыкновенное, что о Фомушке на время совершенно забыли. На подоле в одном из странных шалашей, спускавшихся к Пятницкой церкви, точно хвост огромной кошки, что растянулась перед святой обителью, сидел странный купец. Нестарый ещё мужичок, лет, может быть, сорока. Все, кто видел его, утверждали потом, что с самого рассвета, с того самого часа, когда подняли над ратушей пёстрый флаг, означавший начало розничной торговли на Монастырской площади, мужичок сидел в одной и той же позе, не шевелясь. Странным казалось и то, что товару в шалаше не было никакого, кроме двух берёзовых веников, уныло смотревших с прилавка. А сам странный торговец, надвинув на глаза картуз и сложив на коленях руки, расположился в глубине своего шалаша на перевёрнутом ящике. Откинувшись на дощатую стенку шалаша, торговец был недвижим. Словом, всё говорило о том, что меньше всего на свете его волновала продажа берёзовых веников.
Поначалу на него просто не обращали внимания. Место его было не бойким, да и товар неинтересным. Потом кто-то из праздношатающихся и плюющих лузгой молодых людей, для которых ярмарка — хорошая возможность показать себя и посмотреть других, разодетые кто в сюртуки, кто в препоясанные рубахи, но неизменно в лучшее своё платье, пустил походя острое словцо относительно обилия товара в шалаше. Но продавец двух веников даже не шелохнулся. И в другой раз та же ватага, слоняясь купно по площади и вновь очутившись перед странным шалашом, попыталась, было, поднять на смех восседавшего на ящике купца. Но натолкнувшись на те же молчание и безразличие, проследовала дальше, подобно стае птиц, перелетающей в поисках зёрен с места на место. Когда же, насмотревшись на ярмарочное изобилие и вспомнив о двух вениках, пересмешники нарочно явились на подол, таинственный купец встретил их безучастно. Теперь уже казалось, что это он смеётся над ними. Предвкушаемое ещё недавно веселье стало таять. Чем-то зловещим вдруг пахнуло на забияк. И они притихли и сбились вместе, точно перепуганные щенки.
Наконец один из них, самый разбитной и развязный, по имени Игнашка Десницкий, подмастерье игрушечника Дамаскина Свенторжецкого, резачившего из дерева каких-то куколок-мужичков, не то лешаков, не то домовых, не то и вовсе непонятно кого, взял с прилавка один из веников и, понюхавши его с глупейшим видом, сказал:
— А почём, позвольте полюбопытствовать… в какую этта цену будут ваши букеты?
Товарищи Игнашки оживились. Кто-то хихикнул, кто-то расхохотался, и все дружно уставились на продавца. Продавец оставался недвижим. Казалось, он крепко спит.
— Тише вы, охальники! — притворно рассердился Игнашка на приятелей и для пущей убедительности хватил кого-то веником, чем только усугубил веселье. — Господин купец во сне торговлю ведёт, золото с кармана на карман пересыпает. А вы ржёте, жеребцы проклятые!.. Уж больно купец тороватый! Другого такого на всей ярмарке не сыскать.
— И товар красный, — поддакнул Игнашке кто-то из товарищей.
— И то! — согласился Игнашка. — Хороший товар сам себя хвалит…
И снова опустил нос в не успевшую ещё засохнуть берёзовую листву.
— Что ты, Игнашка, товар-то даром мусолишь? — подначил балагура не то кто-то из приятелей, не то из начинавших собираться зевак. — Купи — распотрошишь не то.
— А и купил бы! — запричитал Игнашка. — Боюсь товар заветный. А на завет-то ведь и цены нет!
— Дёшев хрен, да чёрта ль в ем, — точно в ответ Игнашке отозвалась хохтевская кухарка Меланья, подошедшая на шум полюбопытствовать и уже крутившая в руках второй веник.
— Купи, Мелаша! — обрадовался Игнашка. — Я те свой уступлю. Хозяйке на аменины поднесёшь!
— Я-от те уступлю! — огрызнулась Меланья.