Модест обернулся. К высокому сплошному забору подходил человек. Человек как будто незнакомый Модесту, но в то же время мучительно напоминавший кого-то. Довольно ещё молодой, одетый просто, но чисто. Лицо показалось Модесту грубым, мясистым. Из-под козырька сверкнули на Шокотова два маленьких, востреньких глазка, будто огрызнулись два злобных зверька и спрятались снова в нору.
«Экое диво… Что за притча чудная… — думал сторож Вознесенской церкви Модест Шокотов, торопясь на свой пост, который оставил он без всякого дозволения. — Право, диво: всё знакомо, всё уже было… и ничего не разобрать… Как это сказала баба? „Ходит один, солидный такой, с носом“… С носом… Именно, что с носом… Всё-то и дело-то, стало быть, в носе… Не остаться бы с носом!.. А кто-то, я чай, непременно с носом останется…»
И что-то ещё несуразное лезло ему в голову. А ночью, когда он со своей колотушкой обходил церковь, а после возвращался в предназначенную для него будку или сидел по обыкновению на низенькой скамеечке, устремив взгляд к звёздам, водившим над ним хороводы, крутилось на уме: «порато», «Святые ворота», «Архангельск», «нос» и снова «Архангельск». И что-то ещё ускользающее, что-то, не могшее отлиться в слово и потому носившееся где-то рядом в виде неясных призраков…
Уже увяли ветви берёз, украшавшие храмы на Троицу. Уже свернулась Троицкая ярмарка, и схлынуло оживление с Монастырской площади. Уже понемногу стал забываться ярмарочный мертвец. И всё, казалось, было спокойно: нищие расположились у Святых ворот, торговцы обычным порядком расселись в лавках вдоль монастырских стен. Как вдруг в один прекрасный день к Фомушке, сидевшему тут же у Святых ворот, подошли становой пристав Порфирий Игрушкин и двое пятидесятских, украшенных бляхами. И пристав сказал:
— Ты будешь Фома Григорьев Книжников?
— Что же? — помедлив, отвечал Фомушка. — Наше фамилие…
— Вставай, — грубо велел Фомушке становой и пнул сапогом щербатую деревянную чашку, так что монеты из неё рассыпались, а один двугривенный, вставши на ребро, проворно покатился в сторону и был пойман кем-то из товарищей Фомушки, не пожелавшим расстаться с добычей. — Вставай, ты арестован.
— Что же это… — захныкал Фомушка, подбирая толстыми, грязными и, как казалось, неловкими пальцами просыпавшиеся деньги. — За что же монетки просыпали…
О том, что сказал ему становой, он точно не слышал или не понимал.
— Встать! — закричал Игрушкин.
И отчеканил:
— Фома Григорьев Книжников, ты арестован по обвинению в убийстве архангелогородского мещанина Бориса Вешнякова…
Снова рассыпались деньги. И уже не один двугривенный, а множество мелких монет покатились во все стороны по площади…
— Вообрази, душенька, — вечером того же дня изъяснял за ужином расправный судья, титулярный советник Мирон Терентьевич Тареев своей супруге Марфе Гавриловне. — Фомушка… Ну да Фомушка — clochard pittoresque… тот колоритный нищий, что вечно рыбьим мехом укрыт…
— Ах, мой друг, слышал бы ты, какие страсти передаёт Акулька! — перебила мужа Марфа Гавриловна. — Бог знает, что такое она несёт… Ума не приложу, где можно было эдакого нахвататься!.. Ну да что же Фомушка? Я отлично помню!
— Ну да… Фомушка… Спасибо, душенька, — и Мирон Терентьевич нежно поцеловал ручку, подложившую ему на тарелку кусочек хлебца. — Является тут к нам один мужичок. Кто таков? А сторож Вознесенской церкви. Мужичок из себя странный — ну вот ни в городе Иван, ни в селе Селифан. Но да вот что рассказывает.
Здесь Мирон Терентьевич взял паузу, в продолжение которой из холодного, покрывшегося слезой графина, налил себе водки и выпил её, после чего замер, зажмурив глаза, а уж потом отправил в рот кусочек студня, игриво трясущегося на вилке.
— Выпускайте, говорит, тех двоих… Ну то есть Дирина с Андрюшкой. Не они, говорит, убивцы. Так и сказал: «Не они убивцы!» Поди ты к чёрту, говорим ему…
— Вот уж и помянул! — досадливо сказала Марфа Гавриловна. — Ну стоит эдак чертыхаться?..
— Прости, мой друг, прости… — погладил супругину ручку Мирон Терентьевич. — Поди ты… говорим ему. Тоже… нашёлся тут… распорядитель бала. Почём, говорим, ты знаешь, что не они убили, когда всё против них? А он — своё! Я, говорит, наверное знаю. И могу вам истинного душегуба хоть сию же минуту представить. С тем, говорит, чтоб вы его вязали, а тех двух выпустили. Потому — невиновны! — с этим Мирон Терентьевич поднял вверх указательный палец и посмотрел на Марфу Гавриловну в каком-то самоупоении.
— Как же ты долго рассказываешь! — поморщилась Марфа Гавриловна. — Мне уже не терпится знать, а ты всё перечисляешь! Бог знает, как можно эдак рассказывать! Кто же убийца? И причём здесь Фомушка?
— Погоди, душенька, — отвечал расправный судья нетерпеливой супруге, — я хочу, чтобы ты поняла. Чтобы составила себе доподлинную, с позволения сказать, картину…
— Ну да что же там…
— Так вот… сторож этот и говорит… Я, говорит, соследил его. Убийцу, то есть. И весь его замысел подлый мне раскрылся. И оный замысел я вам представлю, а вы, говорит, хватайте его!
— Кого? Да кто же убил?
— Вообрази, мой друг! И мы спросили о том же! И как ты думаешь, кто же убил?..
— Ах, Боже мой! — снова наморщилась Марфа Гавриловна. — Ну почём я-то знаю!..
— Вообрази только, душенька: Фомушка!
— Фомушка — убийца? — фыркнула Марфа Гавриловна. — Что за вздор! Этот Фомушка мухи не обидит. И не по благонравию, а по… по недоеданию.
— Вот и мы то же! А сторож — своё: хватайте, говорит, его! Потому это не Фомушка, а злодей и мошенник. И никакой, говорит, он не нищий.
— Куда хватил! — многозначительно заметила Марфа Гавриловна.
— Стали мы проверять. И что бы ты думала?
— Что же?..
— А вот что… Фомушка, он же — Фома Григорьев Книжников — оказался домовладельцем: два дома. Один — в Ильинской слободе, другой — в Штатной. Помимо домов имел содержанку в лице замужней архангелогородской мещанки Арины Спиридоновой Вешняковой. От мужа оная мещанка сбежала тайком, так что тот и не догадывался, где она обитает. Книжников, сойдясь с Вешняковой, второй свой дом в видах личной безопасности записал на неё. Но не предугадал в ней прыти. А именно: Вешнякова, обжившись, Книжникова решила не пускать. Но, душа моя, что ты там себе ни говори, а вот он весь женский пол, как есть в своей глупой недальновидности! Ну, скажи… скажи… можно ли было поступать так с человеком, нищенством заработавшим на два дома?!. C`est très imprudemment! C`est à la légère! N`est pas?
— C`est ça, mon ami. C`est ça, — отвечала Марфа Гавриловна, с удовольствием слушавшая супруга.
А надо знать, что расправный судья чрезвычайно любил пересказывать своей половине все дела, разбираемые на службе. Рассказывая, он приосанивался, глядел орлом и, если удавалось увлечь рассказом Марфу Гавриловну, так воодушевлялся, что, казалось, мог самолично раскрыть все уголовные и прочие преступления не только в посаде, но и во всём уезде! Самому себе тогда представлялся он лицом значительным, не попусту ядущим хлеб и не зазря бременящим землю.
— Что же Книжников?.. Или, если угодно Фомушка… Фомушка отправился в Архангельск, нашёл там этого Вешнякова и, уж не знаю, какими хитростями, приволок его к нам. А здесь на дворе у сожительницы или, лучше сказать, на своём собственном дворе, и порешил. После чего труп оного Вешнякова притащил ночью на ярмарку — благо, тащить недалеко.
— За что же это он его? — испугалась Марфа Гавриловна.
Но Мирону Терентьевичу того только и надо было.
— Ах, душа моя! — восклицал он, потирая радостно руки, как будто речь шла о его производстве в коллежские асессоры. — Ты бы спросила лучше вот эдак: «За что же это он её»! Её! Понимаешь ли? Её он поразить хотел, её запугать… Это он управу на неё такую нашёл!.. А об этих-то двоих, что обвинялись прежде, вот что стало известно. Оказывается, у Дирина, у Вахрушки-то, краля какая-то в Штатной слободе сидит. Оттого-то они с Андрюшкой и возвратились за полночь. А молчали — один жены боится, другой товарища выдать не смеет… Да ведь как боится-то! На каторгу готов лучше пойти! Каторга жены милее!..
На последнее замечание Марфа Гавриловна только покачала головой. Покачивание не выражало одобрения.
— Но каков же сторож! — продолжал восклицать Мирон Терентьевич. — Кажется… кажется, Модест Шокотов его имя. Ведь это мужик! Совершенный мужик! Вот как есть — неучёный и тёмный. А тут ведь сам, своим то есть умом до всего дошёл!.. Каков же после этого русский мужик! — при этом Мирон Терентьевич так взмахнул ножом, что могло показаться, будто это был меч, которым расправный судья, титулярный советник Мирон Терентьевич Тареев готов был рассечь всякого несогласного, всякого обидчика русскому мужику. В целом же впечатление было такое, что Мирон Терентьевич решительно и всесторонне на стороне мужика и намерен принимать в его судьбе самое деятельное участие.