у медных духовых. Можно было предположить, что руки мои, благодаря здоровому образу жизни, окрепли настолько, чтобы такая хрупкая вещица чувствовала себя в безопасности, но увы: примерно раз в год чашка срывалась с края раковины или неловко подворачивалась мне под локоть, стоя на столе. Тогда я отправлялся к маме за новой, пользуясь этим поводом, чтобы ее навестить. Мама жила в трех тысячах километров от меня – в Северном Квинсленде, и у нее в сервизе еще оставалось штук пять или шесть таких чашек.
Соня пила кофе из большой кружки с лошадкой, разбавляя его соевым молоком. Если она работала в первую смену, то не завтракала и брала с собой ланчбокс, чтобы перекусить в перерыве. Работала она массажисткой в салоне красоты и любила свою профессию почти так же сильно, как и своего мерина. Парадоксальным образом, отсутствие сексуального влечения сочеталось в ней с редким телесным чутьем. Она была кинестетиком по типу восприятия, все движения ее казались ловкими и полными грации. Нигде Соня не чувствовала себя так хорошо, как в своем теле – молодом, белокожем, будто бы светящемся изнутри, с невероятно пышными, мелкокудрявыми волосами и пятым размером груди. Ей хотелось, чтобы все вокруг чувствовали себя так же. По каким-то тончайшим, одной лишь ей ведомым признакам она распознавала в других физический дискомфорт – будь то тесная обувь или головная боль. Она знала топографию и механику тела и могла бы, наверное, стать отличным врачом, если бы вовремя сумела прислушаться к своим желаниям. Но пришлось потратить время на изучение какой-то финансовой белиберды в институте, поругаться с родителями, уйти в никуда и потом ощупью ползти на свет: закончить курсы, найти работу, и снова учиться, осваивая всё новые техники. Она очень уставала и, возвращаясь с работы, ложилась на диван и задирала выше головы отекшие, гудящие ноги. Я приносил ей чаю и садился рядом смотреть телевизор. Иногда мы болтали, но Соне быстро начинало казаться, что я перенапрягаю связки, и она строгим голосом предписывала мне заткнуться. Я не возражал: твердость и податливость сочетались во мне так же, как огонь и вода. На черно-белом круге с двумя гетерохромными зрачками я был текучей линией, разделяющей Инь и Ян. Я в равной степени относил себя к экстравертам и интровертам, к местным и понаехавшим. Я был леваком в политике и традиционалистом в жизни. Да вы и сами можете заметить мою двойственность по тому, как я смешиваю в речи два стиля, которые сходятся вместе только в литературе: высокий и низкий, книжный и разговорный. Если бы я и правда был персонажем романа, меня наверняка сделали бы амбидекстром – ужасная пошлятина; да еще сдвинули бы дату моего рождения к самой границе между Водолеем и Рыбами. Я родился двадцать девятого февраля, в гороскопы не верил и всякий раз забывал, есть у меня в этом году день рождения или нет. Праздновал-то я все равно именины.
Эту, с позволения сказать, амбивалентность я видел и в Даре. Было что-то почти волнующее в той дирижерской легкости, с которой она делала знаки своим четвероногим ученикам. Лохматая овчарка весом в полцентнера срывалась с места, подлетала к ней и садилась у ноги, скалясь в подобострастной улыбке. Повелительница собачьих сердец, Дара как будто бы умела быть настойчивой и в отношениях с мужчинами – во всяком случае, мне так показалось, когда в очередную, якобы случайную нашу встречу она завела разговор о музыке, и, не успел я и глазом моргнуть, как уже приглашал ее переступить порог нашей нижней гостиной, и доставал из футляра инструмент, и удивленно наблюдал, будто со стороны, как, усадив ее на табурет, сажусь на стул позади нее, кладу левую руку на гриф и обхватываю коленями ее бедра. Моя щека почти касалась ее щеки, но она вдруг застыла и сдалась. Вся ее внешняя уверенность и бравада были порождением лишь одного чувства – отчаяния. Это я понял потом, а в тот момент подумал, что она испугалась, и мягко повел ее рукой по струнам, чтобы успокоить ее. Я играл скрипичную сонату Цезаря Франка в переложении для виолончели. Играл и думал, что прямо сейчас обманываю Дару всей этой нежной лирикой – своей близостью, проникновенной музыкой – потому что совсем скоро мне придется ей сказать, что у нас ничего не получится.
Пиши я книгу, тут было бы самое время сделать паузу: вставить пустую строку или перейти к новой главе, чтобы подогреть интерес читателей. А мне не жалко, я мог бы прямо сейчас вам всё выложить, чтобы не уходить от темы слишком далеко. Проблема только в том, что Дара узнала об этом лишь месяц спустя, а я все-таки пытаюсь соблюсти хронологию.
Вы спросите: а что это он поминает, к месту и не к месту, всё это писательство – неужели сам грешен, графоманит потихоньку? Да нет, просто у меня тоже своего рода профдеформация: я ведь на жизнь зарабатываю чтением. Я один из тех, чьи голоса вы слышите, когда включаете, дома или в дороге, запись аудиокниги. На одних книжках, конечно, не проживешь – приходится наговаривать хренову тучу всего, но я люблю свою работу. И хотя у меня язык без костей, я стараюсь никогда не произносить того, за что мне потом может быть стыдно – даже если заказчик сулит золотые горы.
Половое созревание у меня было бурным, драматическим и довольно ранним. Четырнадцатилетие я встретил неуклюжим задохликом очень высокого роста, вечно взвинченным и агрессивным. Чуть позже я научусь виртуозно и многоэтажно ругаться сразу на двух языках и буду пользоваться этим умением всякий раз, когда приспичит дать кому-нибудь в табло – альтернатива особенно ценная, если этот «кто-то» – я сам. Но пока голос у меня ломался, я больше помалкивал, чтобы не производить впечатление совсем уж нелепое. А в четырнадцать лет я внезапно стал обладателем шикарного баритона – вернее, таким он казался на фоне школьной разноголосицы. Позже, будучи поставлен на опору, он раскрылся, явив всю палитру обертонов, которыми наградила меня природа. А вот основной тембр и гибкость – это то, чем я с самого начала цеплял девчонок, руководителей самодеятельности и всех, от кого мне было что-нибудь нужно. Любую, самую невинную фразу я мог проинтонировать так, чтобы у слушателя побежали по спине мурашки, как от виолончельного нижнего До. Разумеется, я попал сперва в школьный, а потом в университетский театр. Для сцены у меня было недостаточно пластики: телом гораздо труднее управлять, чем