этого, но и не афишировал. Я периодически грузился на тему, а не гей ли я сам, но Зак мне тут был не помощник: всегда подчеркнуто сухой и корректный, он за все годы нашей дружбы ни взглядом, ни словом не выдал себя. Но я чувствовал это, видел это в его рассказах, будто бы созданных, чтобы я их озвучил. Так композитор пишет оперную арию для своей жены. Она, эта ария, может быть сложной и требующей виртуозного владения голосом, но кто, как не он, влюбленный в это колоратурное сопрано, которому рукоплещут все меломаны мира, знает его возможности?
Возможно, я слишком самонадеян. Пусть так. Но когда, три года спустя, вышел его первый роман, я уже знал, кому он доверит вдыхать в него жизнь. Роман, короткий, как мини-юбка на школьнице, и такой же провокативный, наделал много шуму, и двадцатипятилетний автор немедленно зазвездился. Вы, конечно, побежите сейчас его гуглить, но фигушки: ведь я намеренно изменил его имя и, частично, словесный портрет. Я не хочу его компрометировать. Вряд ли он ответит мне такой же любезностью, но мне плевать – мою репутацию ничто не испортит, ведь я наполовину итальянец, а значит, владею искусством la bella figura: всегда выглядеть достойно, с какой стороны ни посмотри.
Вы заметили, что я ни разу не уклонился от темы, рассказывая эту историю? Мне самому интересно, как так получилось. Вероятно, дело в том, что я до сих пор переживаю, хотя не признаюсь в этом даже самому себе. Мы с Заком дружили почти двадцать лет, и всё рухнуло за какие-то пять минут. Так нелепо и несправедливо. Но – придется произнести ужасную банальность – если бы я мог заново прожить эти пять минут, я бы снова сделал то, что сделал тогда.
7
После нашей с Дарой совместной игры на виолончели было глупо и дальше делать вид, будто она всякий раз оказывалась возле моего дома случайно, а я всей душой прикипел к Локи. Мы начали встречаться – главным образом, для совместных прогулок: мы оба чувствовали себя спокойней на нейтральной территории, словно пытались доказать окружающим, что не замышляем ничего предосудительного. С Соней мы всем местным знакомым представлялись как друзья, живущие в складчину: так было проще объяснить раздельные поездки и прочие несовпадения ритмов. Вы можете возразить, кому какое дело: в свободной стране, в нынешнее время человек волен поступать так, как ему хочется. Неправда – вы в этом еще убедитесь. Но тогда я не знал, куда выведет эта дорожка, и всего лишь вел себя так, как меня воспитали.
Нашу долину с одной стороны пересекала автомагистраль, чью тяжесть несли бетонные опоры моста, а с другой – железная дорога. Ажурный стальной виадук соединял заросшие репейником склоны. Наш, восточный, был более пологим, и мы взбирались по нему и шагали вдоль железнодорожного полотна. Это было интересней, чем идти по улице: Дара отпускала Локи с поводка, и он нырял в высокую траву, раздвигал ее грудью, как пловец, и жмурил свои стеклянистые бледно-голубые глаза. Иногда он вдруг замирал на месте, а затем вскидывал переднюю часть туловища в коротком прыжке и впечатывался лапами в землю. Мышкует, говорила Дара, и пыталась перевести мне с помощью длинного описания это емкое слово. Он ловит кузнечиков, думая, что это мыши, притаившиеся под снегом. Значит, сейчас он чувствует себя хаски? – спросил я однажды. Кого в нем больше? А кого больше в тебе? – с неожиданной прямотой парировала она.
Такие вопросы всегда ставили меня в тупик. Я жил в этом городе с самого рождения. В семье у меня говорили по-английски, лишь мама ворковала с нами на родном языке, пока мы, дети, были совсем маленькими. Отец не перечил ей: возможно, он знал, что мы быстро всё забудем. К тому времени, когда я пошел в школу, брат и сестра говорили между собой только по-английски. Мы росли на тех же фильмах и книжках, что и наши ровесники. Мы почти ничего не знали об Италии и, признаться, не горели желанием узнать. И всё-таки мы были другими. Нас дразнили словами, которые казались обидней всяких «жиртрестов» и «четырехглазых», потому что апеллировали не к сугубо индивидуальным и, зачастую, временным чертам, а к чувству причастности, первобытному и могучему. Нас вынуждали стыдиться не масти своей, а семьи, и это было гораздо больнее. Через много лет я вспомню это чувство уже по другому поводу, и оно снова вызовет у меня желание дать в морду обидчику.
«Как можно быть таким невоспитанным, Морено», – сокрушалась мама, узнав об очередной драке в школе. Потерять свой достойный облик, свое доброе имя – всё, что обозначается словосочетанием la bella figura.
Потеря лица, как у японцев? – уточнила Дара. Нет, не совсем. Мы не будем делать харакири, если на столе окажется недостаточно еды, и гости уйдут самую малость голодными. Если быть совсем точным, мы просто не допустим такого. Мы не наденем футболки с дыркой, даже если она любимая, а на улице темно. Мы носим шорты и шлепанцы на пляже, а в остальных случаях щеголяем в безупречно сидящих костюмах, даже в жару. Всё это, конечно, относится к сферическому итальянцу в вакууме, но поверьте: мы действительно всерьез озабочены тем, какое впечатление производим на окружающих. Причем неважно, в какой среде мы находимся – на работе, на отдыхе, в дороге. Все, с кем нас сводит жизнь, должны унести с собой едва заметное, как аромат сигары или шлейф дорогих духов, чувство удовольствия. Уметь понравиться и новой соседке, и начальнику, и кассирше в магазине – настоящее искусство. Быть предупредительным, уважать старших, поддерживать в безупречной чистоте и свой дом, и своё тело и душу – всё это мама вбивала в нас с пеленок и очень в этом преуспела. Кем я, по-вашему, должен себя считать? Да, итальянским я владею на уровне “potresti affettarlo non troppo sottile per favore”[1], и Шекспир мне понятнее Петрарки, но... Тут я замолчал, потому что сформулировать то, что должно было стоять на месте этого многоточия, мне никак не удавалось.
– Я думаю, это неважно, кем ты себя считаешь, – сказала Дара. – Важно, что всё это у тебя внутри, по-настоящему. Ты настоящий.
У Дары была сестра, старше нее на три года. Её звали Юмжид. Я никогда не слышал такого имени и не знал, что есть такой народ – буряты, хотя для среднестатистического австралийца я знаю очень