Народ все прибывал и прибывал. Люди стояли, переговариваясь вполголоса, но тушить никто и не думал. Такой огонь не остановить, хоть и река совсем рядом. Поздно прибежали. А банька выгорела, что называется, дотла. Кто-то уволок буйную, ставшую вдруг сильной и непокорной Матюхину мать. А он все смотрел и смотрел на тлеющие головни, на печь с длинной трубой, голую, сжавшуюся, будто от стыда. А крик отца так и застрял в ушах, словно он все еще продолжал кричать.
Потом, уже под вечер, Матюха разглядывал непонимающе разложенные прямо на выгоревшей земле головешки, в которых угадывались ноги и руки без пальцев, головы с красными провалами вместо глаз и безгубые рты со страшным оскалом белых зубов. Во многих местах головешки потрескались, и оттуда выглядывало розоватое мясо. Пахло чем-то приторным и сладким.
В один день Матюха лишился всего и стал сиротой. Мать увезли. Больше он о ней так ничего и не слышал. До поздней ночи родственники делили все, что в доме было, даже его, Матюхины, вещи и те унесли. Продали дом.
Первое время жил у теток, сестер отца. Потаскивал у родни, что плохо лежало, да на базар в соседнюю деревню. Били. Выгоняли и в дождь, и в снег. Ночевал по сеновалам да конюшням. Успел и у купца Макеева поработать сезон. Не удержался, стащил седло с латунными стременами. Продать не успел, догнали. Били отчаянно. А в сентябре, перед самой Октябрьской революцией ушел в город Смоленск. Там побеспризорничал зиму, а по весне опять домой, в Крутиху вернулся. Времена в городе настали голодные, вот и отправился в деревню. Связался с цыганами, воровал коней у своих же деревенских. Опять били. Вспоминали и старые грешки, отца поминали, мать блаженную. А тут и созрел раньше положенного. На баб да на девок стал поглядывать. Попробовал блудливую вдову Таську-полтинник, маленькую бабенку с липким, мокрым ртом и жутко хохотливую по любому поводу. Кто только не лазил к ней под юбку: и молодые, и старые за смехотворно малую плату. Матвея впустила к себе всего за кулечек самых дешевых конфет — подушечек в сахаре. Попробовал и понравилось. И захотелось больше да разных. Кого уговаривал, кого покупал, а кого и силой пробовал. Снасильничал и попался. На этот раз чуть до смерти не забили. Очнулся под утро в кустах на берегу, в аккурат в бывшей своей детской схоронке, рядом со сгоревшей банькой. Видимо специально мужики его туда забросили. Идти не мог, едва дополз до Пустозерихи, одинокой бабки — «колдуньи», которая лечила и скот, и людей настоями из трав. Вот она-то и подняла Матвея лишь к осени.
По первому снегу ушел в город, где и завертелся в гуще революционных событий. Заметался Матвей среди вооруженных людей. Упросился в отряд за лошадьми ходить. Только там и понял, что к чему. Понял, что власть новая случилась, что тот, кто ничего не имел, может получить все. Понравилась ему такая власть. Стал стараться. Хоть и молоденький был, всего-то шестнадцатый шел, а приметили, с собой стали брать. Где беляков добивать, где саботаж ликвидировать, где экспроприировать в пользу молодого государства склады или квартиры, да мало ли работы. Особо нравилось Матвею по квартирам богатым ходить. Редко, когда хозяйку, если не старая, или ее дочку по кругу не пустят. Да и карманы тяжелели от «подарков».
Вскорости распустили отряд, кто куда подался, а Матвей, вкусивший сладость власти, вседозволенности и безнаказанности, уже не мог без этого. Взяли в ЧК стажером. Велели подробно о себе написать. Вот он и написал самую, что ни на есть героическую биографию, не забыв и про отца, заживо беляками сожженного, и мать, замученную в застенках. Стал носить кожанку и личный наган. Время шло, старался в службе. Восемнадцать не исполнилось, а уже маленькой группой командовал. Да вот прошлое покоя не давало, все могло в одночасье рухнуть, если откроется настоящее о Матвее Шурыгине. А когда пришло известие о вооруженной банде, гуляющей где-то по соседству с его родной деревенькой, поначалу струхнул, что вдруг вылезет что-нибудь о нем на свет белый, а потом сам напросился. Убедил начальника отдела, что хорошо знает те места, да и людей многих — поверили и послали. Отряд сам подбирал. Брал только молодых и проверенных лично в делах, повидавших крови, злых и отчаянных. С каждым провел беседу. Однако опыта у Матвея не хватило. Лишь спугнул, разогнал банду по окрестным лесам, зато появилась возможность «преследовать» ее в сторону Крутихи, якобы по достоверному доносу именно там у них основная база. И повел рассерженный неудачей отряд к своей родной деревне. Подошли к вечеру. С темнотой начали акцию по очистке Крутихи от «недобитой белой нечести». Закончили на зорьке, под мычание недоенных коров, пение перепуганных петухов да стонов кое-где недобитых «бандитов». В живых остались только дети да те, кто-либо не помнили, либо вообще не знали Матюху — Матвея Шурыгина.
За успешную операцию Шурыгину объявили благодарность и повысили по службе.
В тридцать шесть поднялся до начальника политотдела, стал майором НКВД. Небольшого роста, с маленькими, колючими глазками, обширной плешиной, с реденькими, белесыми волосиками по краю и мягким, кругленьким животиком — вот и все, что представлял собой майор Шурыгин Матвей Никифорович снаружи. Там внутри, по ту сторону глаз — завистливый и коварный, злой и высокомерный по отношению ко всем, кто ниже званием и должностью. Вместе с тем трусливый, боящийся темноты и огня до потери сознания, до обильного потовыделения и недержания мочи, готовый стрелять на любой шорох в темноте, если с ним не было никого.
Шурыгин рано понял, что с его грамотой, а попросту безграмотностью, то, что имел сейчас — это вершина, на которую он мог рассчитывать в своей карьере. Поэтому несколько сбавил обороты в служебном рвении, хотя продолжал оставаться непредсказуемым, предался размышлениям, а попросту словоблудию, стал сластеной жизни, брал от нее все, до чего дотягивались его руки. А руки у Шурыгина были длинными.
* * *
Медленно, осторожно ступая по каменным ступенькам, Степан спускался в подвал. Вернее, его вели два молодых НКВДешника. Они не торопили его, не подгоняли, словно давая своей очередной своей жертве собраться с силами перед тем, что ее ждало впереди.
И действительно, Степан с каждой ступенькой погружался в тревожную неизвестность, словно уходил под воду. Дышать становилось труднее. Заходило, а потом и вовсе заметалось как в клетке сердце. Он и не знал, что оно такое большое и громкое, такое вольнолюбивое. В висках металлически постукивало.
Этим подвалом пугали даже тех, кто никак вроде бы не мог заинтересовать Органы, не мог попасть в их поле зрения. Все, что было связано с этим на вид вполне нейтральным зданием, похожим на особнячок классического стиля или что-то вроде заводоуправления, было покрыто страхом и таинственностью. Подсознательно, глядя на «особняк» люди чувствовали неладное и переходили на другую сторону улицы, хотя это не всегда было удобно и усложняло путь. Глядели в темные, всегда зашторенные окна только издали, подходя же близко к зданию, старались не смотреть в его сторону и быстрее проходили мимо этого места. Что там происходило никто не знал, но отчетливо себе представлял, читая о заговорах и диверсиях из газет, наблюдая, как тихо исчезали соседи, друзья и знакомые. Все догадки связывали с этим зданием, с черными ЭМКами, грузовичком-фургоном в виде мирной хлебовозки и, конечно, с шуршащей в начале слова и, словно скрежет ключа в замке, в конце — фамилией Шурыгин.
Парадные двери «заводоуправления» были заколочены. Главным входом являлся вход со двора, огороженного высоким, плотным забором. У въезда во двор обязательный часовой в фуражке с синим околышем и с винтовкой.
Степан, конечно, многократно слышал про это печально известное здание и его подвалы, но никогда не думал, не гадал, что когда-нибудь сам окажется там. Он был глубоко убежден, что туда попадают только враги народа. Те, кто никак не могут примириться с Советской Властью, исходят злобой и ненавистью к первой во всем мире свободной стране. И со всем народом он искренне радовался, когда красным чекистам удавалось схватить стальными ежовыми рукавицами и раздавить проклятую гадину, изменников и шпионов, продавших врагу Родину. Негодовал со всеми вместе, читая в газетах про прихвостней запада, гидр империализма, сумевших войти в доверие аж на самом верху власти и творить свое черное дело, сея в народе голод и разруху. Он, как и все до хрипоты орал: «Смерть врагам народа, только смерть! Никаких обжалований, никаких помилований! Расстрелять!»
И каждый раз, возвращаясь домой после митингов и собраний, Степан ощущал себя просветленным, с надеждой в светлый завтрашний социализм. Но Партия вновь находила и вскрывала гнойники на своем теле, раскрывала заговоры, открыто показывая врагов, обличая их и спрашивая свой народ, как поступить с теми, кто мешает расцвету страны, не пускает в светлое будущее. И опять Степан негодовал на митингах, опять и опять требовал смерть тем, кого Партия схватила за поганую руку, тянувшуюся к закромам Родины.