— Так точно, товарищ майор! — молоденький офицер вытянулся еще сильнее.
— Так точно, так точно, а службу чуть не завалил, — Шурыгин бурчал, вытирая носовым платком запачканные кровью пальцы. И через секунду, бросив на пол платок, быстро пошел к выходу, приказывая на ходу:
— обратно его в девятую, врача и смотреть в оба у меня! — и уже из коридорчика: — Если еще подобное случится, головы поотрываю!
Минут через пять, подходя к кабинету Шурыгина, Зоя приостановилась:
В парке Чаир распускаются розы,
В парке Чаир сотни тысяч кустов,
Снятся твои золотистые косы…
Из-за двери кабинета слышался голос Козина. «Патефон завел, — Зоя, сощурив глазки, плотоядно улыбалась. — Ну, милый, попался ты мне все же!.. Попался дятел!.. Теперь хрен сорвешься!.. Вот ведь козел плешивый, небось дурой меня считает, пухлой, мяконькой подстилкой…. Н-е-т, милый мой, теперь я тебя иметь буду, как хочу так и буду иметь!.. Как это он сказал-то…, вот ужас…, такое про вождя!?.. — Зоя сморщила носик. — Так и сказал мол в гробу, я его видел… и так далее и тому подобное! За-агнул майорик, ой загнул!..»
Теперь у нее будет забава — придумывать и смаковать всевозможные подлянки для своего шефа. Теперь у нее козырь в рукаве. А уж на фантазии она горазда…. И время выберет нужное. Пока рановато, пока он еще нужен ей, этот козелок плешивый.
«А что, — продолжала размышлять девушка, — может женить его на себе?! Вот умора-то будет! А кому своим рассказать, ни за что не поверят! Зоя Прокопьевна Шурыгина! Звучит! Хотя нет, пока рановато, да и опасен он. Пока слюни пускает, глядя на мою попку, пока у него вскакивает на меня, жить за этой каменной стеной можно, а как подвернется что-нибудь более стоящее или надоест, а это не за горами, так и отстучу куда следует. Если он раньше не шмальнет в меня «случайно» или не сдаст и на этап не поставит. От него все можно ожидать».
…В парке Чаир голубеют фиалки,Снега белее черешен цветы…
Продолжал петь за дверью знаменитый Козин. «Ну ладно, надо пойти приласкать пупсика, да и самой отойти, получить телесно-чувственное удовольствие, — внизу живота что-то пушистенько шевельнулось. — Ну вот, пора». Глаза вожделенно блеснули, а рот расплылся в блаженной улыбке от предвкушения сладостных утех.
Зайдя к себе в кабинет, Шурыгин первым делом достал из шкафчика бутылку коньяка и торопливо наполнил стопку. Опрокинув ее, он едва-едва почувствовал крепость золотистой жидкости. Налил вторую и завел патефон, поставив свою любимую «В парке Чаир». Сел в кресло, вытянул под столом ноги и раскурил папиросу.
«Как же я так оплошал?! — погружался в размышления майор. — Как могло сорваться с языка полубожественное имя?!». Он даже сейчас, сидя у себя совсем один, боялся произнести его про себя, мысленно. Настолько это имя, нет, даже не имя, а композиция, сочетание шести звуков, при его произнесении вслух имело фантастические способности проходить сквозь любые стены, в том числе и бетонные, высвечиваться в темноте вспышкой молнии, влезать, вбиваться в уши, мозги, месяцами звучать эхом.
В голову вновь полезла навязчивая, липкая, маркая, как кровь Репина, мысль: «Надо бы и Зойку тоже…, того… Ведь донесет сука похотливая!.. Свидетель!.. Там, в подвале рука с наганом пошла было и в ее сторону, но что-то удержало. Как без нее?!.. Хороша ведь тварь!.. Страстная, выдумщица, шалунья!.. A какие формы… м-м-м!!! — Матвей Никифорович тихо застонал, словно подпевая Козину. Отхлебнул из стопки и только теперь почувствовал и вкус, и крепость солнечного напитка. — Да и проверенная сотни раз. Куда она от меня?! Я для нее царь и Бог!»
Коньяк растекался по жилам, будил тело к активной жизни, дурманил голову, баюкал остатки страха.
…Снится мне пламень весенний и жаркийСнится мне солнце и море, и ты…
Шипела игла. Пел Козин.
* * *
Железная дверь, многократно перекрашенная, с массивными навесами, затворами и маленькой циферкой «восемь» на картонном ромбике, тяжело и скрипуче открылась, словно разинулась пасть чудовища, обдав специфическим, утробным запахом. В спину легонько подтолкнули, и Оула переступил порог, вошел в эту «пасть». Дверь тут же лязгающе захлопнулась, заскрежетала, заклацала запорами. Гулкие шаги охранников там, уже по другую сторону несвободы, быстро удалялись, пока, еще раз позвенев замками наружной двери, совсем не затихли. И все. И тишина. Ни малейшего звука.
Оула огляделся. Слева от него стоял узкий деревянный топчан с плоским, тощим матрацем, на котором стопочкой — два тонких, серых одеяльца и столь же бестелесной подушкой. Рядом с топчаном — табурет массивный, с обгрызенными краями. Справа в углу, рядом с дверью, — рукомойник с пятнами ржавчины. Под ним — ведро тоже ржавое и мятое. И все. Если не считать густо зарешеченного проема над дверью, выходящего, естественно, в длинный и узкий коридор. Ни стола, хотя роль стола, судя по всему, играл табурет, ни полок, ни тумбочки и самое главное — не было окна. Пусть маленького и пусть всего в решетках, но окна, в котором небо и солнце!
Оула сделал шаг назад и привалился затылком к холодному металлу двери. Так он простоял несколько секунд, осматриваясь. От ведра несло человеческими испражнениями и хлоркой. И то, и другое пахло резко, раздражая обоняние. Оторвавшись от двери и подойдя к топчану, он тяжело и устало опустился на него. Дверь со зловонным ведром несколько отдалились, но теперь слегка затошнило от затхлой постели, особенно от одеял и подушки, когда он попытался их разобрать и укрыться. «Ничего привыкну…» — Оула лег и стал смотреть на лампочку, ровно и мертво светившую под самым потолком.
Вдруг он почувствовал, что ему наконец-то стало легко и спокойно. Оула даже горько улыбнулся. Кажется, закончилась та неопределенность, которая высосала, вымучила его, извела. Постоянный, каждодневный, каждоминутный страх, перешедший в привычку вздрагивать и оборачиваться на громкий голос, на скрип дверей, на любого нового человека. И ничего нельзя было поделать с собой. Вокруг люди, а он один и не просто один, не просто чужой — ненужная, неодушевленная вещь или предмет. Никто с ним не пытался заговорить. Никто им не интересовался, кроме медсестер, которые его перебинтовывали, пока он в этом нуждался. Теплые, воспоминания остались к Ст-и-е-пану: «Но где он теперь?! Поменял работу, перевели на другое место или опять вернулся на фронт? Да, война видимо все еще продолжается.» Вчера он видел в окно, как целый день шла военная техника, грохоча и лязгая своей броней. И это все на его маленькую Финляндию. Выстоит ли?! А его, Оула, наверно давно похоронили? Он не сомневался, что свои видели, как его бросило на колючку, как принялись добивать подбежавшие длинные, темные люди. А он жив. Живехонек и целехонек, хотя дважды побывал на волоске от смерти. Да, жив, а теперь и здоров. Но это совсем не радует. И вообще не понятно: почему его не убили сразу, а стали лечить? Разве он может быть полезен врагу? Провоевал всего один день, вернее полночи. Никого не убил, ни разу не выстрелил. Ему всего восемнадцать лет. Потом почему-то жестоко избили в машине. Снова принялись лечить. Зачем?! Может, спутали с кем?! Или это все сон, длинный и какой-то, как впрочем и все сны, бестолковый! Зачем он нужен русским?! Неопределенность измотала его. И вот наконец-то он в тюрьме! Будут допрашивать и все выяснится.
«Интересно, наступило, нет утро? Меня подняли, было еще темно, и испуганная, явно разбуженная ночная сестра еще не разложила по крышечкам пилюли больным, что обычно она начинала делать часов в пять. Надо попробовать уснуть. Неизвестно, что принесет еще утро…» — Оула попытался закутаться в тонкие одеяла и согреться. В камере было прохладно и влажно. Ему почти удалось заснуть, но абсолютная, непривычная тишина прогнала сон напрочь. «Моя камера восьмая, но дверей гораздо больше. Неужели я один в этой подвальной тюрьме?! — рассуждал и прислушивался Оула. — Если есть то спят. Интересно, а есть ли еще пленные финны?!». Он смотрел на решетку над дверью, через которую, как ему думалось, должны проходить все звуки подвала.
И все же Оула был рад, что оказался там, где и должен находиться пленный. Трудно быть чужаком в другом, непонятном, мире, говорящем на другом языке, с другими привычками, лицами, недружелюбно, а порой зло, смотрящими на тебя. А ты ждешь, ждешь. Ждешь, когда придут за тобой и отведут вот в такую тюрьму или.…
Послышался какой-то шум, потом стихло и вновь — шум. Застучали гулкие шаги по ступеням. Кто-то тяжело спускался в подвал. Заскрежетал замок в наружной подвальной двери, и коридор наполнился звуками. Кто-то говорил, что-то брякало, чем-то стучали о пол и вновь скрежетали замки, скрипели отворяемые двери и опять говорили, стучали, бренчали, и все это медленно приближалось к Оула. Лишь почти у самой своей двери он понял, что происходит — разносят завтрак. Оула удалось уловить запах еды и журчание разливаемой жидкости, хотя мерзкий ведерный дух сильно мешал этому.