— Ну и что?
— Взорвали.
— Да расскажи ты толком, милый человек!
— Ну, подобрались ночью и взорвали.
— Нет, Алеша, двумя словами ты от меня не отделаешься.
Он добродушно улыбался и обычно предлагал мне:
— Хочешь, позову Вашаломидзе? Мы вместе были, он хорошо рассказывает.
— С ним я потом увижусь, друг. Сперва расскажи о себе. Ты, говорят, первым ворвался в дот...
— Если ты все уже знаешь, то чего же рассказывать?
— Разве это все, Алеша? — огорчался я. — Ты пойми: мне же написать надо. Расскажи, ради бога, подробнее.
— Подробнее? Вот Ладо и расскажет тебе подробнее.
Как-то, поговорив с Вашаломидзе, я напечатал об Алеше небольшую заметку в нашей газете, чем вызвал его неодобрительное замечание: «Что, кроме меня, никого не нашел?»
А Вашаломидзе, тот действительно был кладом для газетчика. Его не нужно было упрашивать: сядет рядом, поставит свою снайперскую винтовку меж ног, достанет бархатный кисет — и успевай только записывать! Слушать его было очень интересно. Кроме всего прочего, он знал много смешных солдатских историй и так уморительно изображал знакомых нам людей, что мы просто покатывались со смеху. Больше всего попадало в этих его рассказах Вардену Джишкариани, по прозвищу Чвениа[5], бывшему счетоводу Кутаисского коммунального банка. Солдаты прозвали его так потому, что он каждый раз, когда где-нибудь разрывался снаряд или пролетал самолет, спрашивал: «Чвениа?»
Его часто обманывали, отвечая: «Чвениа». Это чудодейственное слово мгновенно успокаивало Вардена Джишкариани. Правда, он вскоре разобрался во всем этом, но имени, данного ему при крещении, так и не сумел вернуть — все называли его Чвениа.
Ему было тридцать шесть лет. Он рано облысел, остатки волос поседели, но лицо у него было пухлое, розовое, как у младенца. Широкая, точно с чужого плеча, одежда была под стать его грузной, мешковатой фигуре.
Вардена Джишкариани я знал еще по Кутаиси. Мы с ним жили тогда на одной улице, на берегу бурного Риони, около Белого моста. Это был тихий, нелюдимый человек, которого редко можно было встретить в гостях у наших общих знакомых или на шумных вечерах в клубе кооперации, где в то время выступали лучшие тбилисские артисты.
Мне говорили, что таким его сделало большое горе: во время первых родов умерла его жена, а через несколько дней не стало и ребенка.
Варден вторично не женился. Он жил одиноко. Единственным его увлечением и радостью в его замкнутой жизни было сочинение кроссвордов и шарад. Вернувшись со службы, наскоро проглотив холостяцкий обед, он доставал заветную папку и до поздней ночи чертил аккуратные квадратики, рисовал фигурки животных и птиц для своих замысловатых шарад.
Изредка произведения Вардена появлялись в столичных журналах и газетах, и, когда его по этому поводу поздравляли, он виновато улыбался и бормотал в ответ что-то невнятное.
В армию он пошел добровольно, чем немало удивил своих знакомых, которые знали, что еще в молодости по какой-то болезни Варден был освобожден от военной службы. Уже на фронте, как-то распив со мной бутылочку чачи, Варден признался, почему он это сделал.
Первые месяцы войны не очень изменили однообразное течение его жизни. Правда, после того как ушли в армию все его сослуживцы, способные носить оружие, Вардену приходилось работать намного больше, да и к тому же ему, одинокому человеку, надо было выстаивать в очередях и за керосином, и за хлебом, и за скудным продовольственным пайком военного времени.
А кто не помнит эти очереди зимы сорок второго года — озябших стариков и женщин с печальными глазами? Невесело было стоять среди них Вардену, который с виду казался цветущим здоровяком, и чувствовать на себе осуждающие взгляды, слышать, как женщины, не таясь, говорят о нем обидные слова. Ведь не каждому расскажешь о своей болезни! И Варден в самом начале весны, поселив в своей комнате семью беженцев из Белоруссии, уехал из родного города.
В запасном полку Варден добросовестно, с тем же упорством, с каким он, бывало, сочинял свои кроссворды, учился стрелять из винтовки, рыть окопы, резать колючую проволоку и ползать по-пластунски.
Издали война не очень пугала, и Варден, отказавшись от предложенной ему в запасном полку спокойной должности казначея, попросился на передовую. Но в первом же бою ему отказали нервы, и он едва не подвел своих товарищей.
...Отделение сержанта Голикова охраняло переправу на небольшой горной речке. Утром, когда рассеялся туман, наши бойцы вдруг увидели перед собой разведывательную вражескую группу.
Голиков решил не открывать себя, пока вражеские разведчики не переправятся на наш берег, а затем ударить им в спину. Отдав необходимые распоряжения, он поискал глазами Вардена. Новичка не видно было из-за кустов дикого инжира, и это обеспокоило сержанта. «Выдержит ли он до моего свистка? А то, пожалуй, начнет палить преждевременно и все дело испортит. Ведь он впервые видит живого фашиста».
Голиков хорошо знал, как трудно необстрелянному солдату видеть врага перед собой и не стрелять; он сам когда-то испытал это жгучее чувство, которое порой всецело подчиняет себе и волю и рассудок.
— Ты тут гляди, а я к Чвениа схожу, — сказал он Вашаломидзе и скрылся за поворотом траншеи.
— Они идут, сержант! Идут! Чего мы ждем? — крикнул Варден, как только сержант, раздвинув кусты, ввалился в его тесный окопчик.
«Вовремя пришел», — подумал Голиков, оглядев возбужденного, охваченного нетерпением солдата.
Сержант поправил Вардену сбитую набок каску и сказал:
— Молодец, парень! Голос у тебя крепкий, а сейчас посмотрим, какое у тебя сердце.
Его простые, дружеские слова сразу успокоили Вардена. Ему очень нравился Алексей Голиков. Сержант умел как-то сразу располагать к себе людей. Особенно тянулись к нему солдаты, которым, приходилось идти в бой впервые. Его присутствие вселяло в них бодрость и уверенность, столько было в нем спокойствия и выдержки и той непоказной смелости, которая присуща только настоящему мужеству. Даже то, что он был всегда тщательно выбрит, причесан и опрятно одет, успокаивающе действовало на людей.
Находясь рядом с ним, трудно было предположить, что с тобой может стрястись беда.
На этот раз все обошлось благополучно, но через два дня с Чвениа произошел смешной случай, который надолго запомнился в батальоне благодаря острому языку Вашаломидзе.
— Вдруг слышу крики, — рассказывал Ладо изнемогающим от смеха солдатам, — вопит кто-то по-грузински: «Руки вверх! Руки вверх!» Я оглянулся. И что же вы думаете! У края окопа, который мы только что отбили, стоит, подняв руки, гитлеровец. Такой верзила, что из него двух Варденов можно выкроить. А наш Варден, пригнувшись к земле, крутится вокруг него, то с одной стороны забежит, то с другой... и орет, да как орет: «Руки вверх, убью! Руки вверх, говорят тебе!» Фашист весь вспотел от страха, никак не поймет, чего надо этому сумасшедшему. Автомат бросил — этого ему мало; поднял руки — все равно не отстает. «Как же еще сдаваться? — думает гитлеровец. — Что за беда такая, на кого это я напоролся?!»
«Остановись, Варден, что с тобой!» — крикнул я, выбираясь из траншеи.
Услыхал он мой голос и сразу же замолчал. Глядит, точно впервые меня увидел. Потом опустил карабин и так вздохнул, будто с того света вернулся.
— Дальше, дальше! — кричали со всех сторон бойцы.
— А дальше, дорогие мои, тот ошалелый фашист готов был мне руки целовать. «Данке, данке», — лопочет. Спасибо, мол, спас меня от сумасшедшего.
Возможно, тут Ладо многое присочинил, но сам Чвениа не отрицал, что почти так оно и было.
Его потом. спрашивали:
— Так это правда, Чвениа?..
— Да.
— Как же это? Ты разве не видел, что он поднял руки?
— В глазах зарябило, — простодушно сознавался Варден.
— Да хватит тебе, Ладо... Что смеешься над человеком? — упрекнул его как-то Голиков.
— А ты напрасно с ним нянчишься, — возразил Ладо. — Такой вояка Гитлера все равно не испугает.
Голиков покачал головой:
— Нет, Ладо, человек не рождается ни трусом, ни героем. Даже сталь и та нуждается в закалке огнем.
Ладо все любили в батальоне за его смелость, удачливость, веселый нрав, но иногда в нем замечались какие-то странности. В Чегемском ущелье он почему-то отпустил длинную бороду, как это делали в прежние годы в знак траура крестьяне-вдовцы. Это было ему не к лицу, да и не полагалось, чтобы молодой солдат ходил в таком виде. Уговаривали, ругали, но ничего не вышло.
— Что это ты., парень, ходишь как леший? — упрекнул я его однажды.
Он на мгновение задумался, потом глаза его осветились моей любимой улыбкой.
— Хочется, чтобы фашисты крепко меня запомнили, — сказал он.
Я не понял и со смехом спросил: