Фрау Гедда кивнула. Ульрихс истово шептал:
– У него по молодости лет все в голове перепуталось, сплошная каша – и сегодня ведь уже миллионы таких, как этот Миклас. Главное у них – ненависть, и это хорошо, потому что есть, что ненавидеть. Но потом не повезет такому парню, попадется он в плохие руки – и его честная ненависть загублена. Ему тотчас разобъяснят, что во всем виноваты евреи и Версальский договор, и он ведь верит, и забывает, кто, собственно, во всем виноват. Это и есть знаменитый отвлекающий маневр, и у молодых путаников, которые ничего-то не знают и не хотят как следует поразмыслить, он имеет успех. И вот сбитый с толку глупец причисляет себя к национал-социалистам.
Все четверо глянули на Ганса Микласа, который сидел за маленьким столиком в самом дальнем углу со старой толстой суфлершей фрау Эфой, Вилли Бёком, маленьким гардеробщиком, и швейцаром сцены господином Кнурром. Про господина Кнурра говорили, что за отворотом пиджака он носит свастику и что его квартира увешана фотографиями фюрера, которые он все же не рискует вывесить в швейцарской. Господин Кнурр жарко спорил с коммунистами – рабочими сцены, которые не посещали «Г. X.», а ходили в свою столовую, где их порой наведывал Ульрихс. Хефген не решался посещать эту пивную. Он боялся, что рабочие будут смеяться над его моноклем. Но он жаловался, однако, что в «Г. X.» ему противно бывать из-за националиста господина Кнурра.
– Проклятый мещанин, – говорил Хефген, – только и ждет своего фюрера и спасителя, как непорочная дева ждет самца, чтобы забеременеть. Меня бросает то в жар, то в холод, когда я иду мимо швейцарской и думаю о свастике за отворотом пиджака…
– У него было тяжелое детство, – сказал Ульрихс, все еще продолжая разговор о Микласе, – он мне как-то рассказывал. Рос в медвежьем углу, в Нижней Баварии. Отец погиб в мировую войну, мать, видимо, взбалмошная баба. Закатила ему дикий скандал, когда парень пошел работать в театр. Словом, сами понимаете. А он малый честолюбивый, прилежный и способный. И очень многому научился, больше, чем большинство из нас. Сначала хотел стать музыкантом, обучался контрапункту, может играть на рояле, обучен акробатике, чечетке, игре на гармонике и бог знает чему еще. Работает день-деньской, а ведь наверняка болен, послушайте, как он кашляет. Конечно, ему кажется, что его обходят, что не имеет успеха, что у него плохие роли. Он думает, мы в заговоре против него из-за его так называемых политических убеждений.
Ульрихс все еще внимательно, серьезно смотрел в сторону молодого Микласа.
– Девяносто пять марок в месяц, – сказал он вдруг и глянул с угрозой на директора Шмица, который тут же заерзал на стуле, – не больно-то разживешься, а ведь надо притом еще держать марку.
Герцфельд тоже внимательно смотрела на Микласа.
К гардеробщику Бёку, к суфлерше Эфой и к господину Кнурру Миклас подсаживался обычно тогда, когда ему казалось, что его подло оскорбила дирекция Художественного театра, которую он в разговорах с политическими единомышленниками именовал «ожидовевшей» и «марксистской». Но больше всех он ненавидел Хефгена, этого мерзкого «салонного коммуниста». Хефген, если послушать Микласа, был ревнив и тщеславен. У Хефгена была мания величия, он посягал сразу на все роли, но главное – вечно отнимал роли у него, у Микласа.
– Ну и подлость, отнял у меня Морица Штифеля, – заявлял невинно оскорбленный. – Ну ладно, ставь себе «Весеннее пробуждение», но почему же хватать еще и самые лучшие роли? А для нашего брата ничего не остается. Подлость! И вообще он слишком толст и стар для Морица. Представляю его в коротких штанишках! – И Миклас злобно глянул на собственные худые, мускулистые ноги.
Гардеробщик Бёк, глупый малый с водянистыми глазами и светлыми, очень жесткими волосами, подстриженными щеточкой, хихикал, поглядывая в пивную кружку. Над Хендриком ли Хефгеном, который будет смешно выглядеть в роли гимназиста, над бессильной ли яростью молодого Ганса Микласа – сказать трудно. Суфлерша Эфой, напротив, пришла в негодование. Она поддержала Микласа. Ну конечно, это подлость. Материнский интерес, который пожилая толстуха выказывала молодому человеку, сулил практические выгоды. Впрочем, она разделяла и его политические симпатии. Она штопала ему носки, приглашала ужинать. Оделяла колбасой, ветчиной, вареньем.
– Надо поправляться, дружок, – говорила она, с нежностью его оглядывая. Но ей нравилась именно его худоба, его тренированное, гибкое, узкое тело.
Когда его густые темно-русые волосы поднимались непокорным хохолком на затылке, Эфой говорила:
– Ой, ну прямо уличный мальчишка? – и вынимала из сумки гребешок.
Ганс Миклас действительно походил на уличного мальчишку, не слишком избалованного судьбой. Жизнь у него была нелегкая. Он тренировался целыми днями, изнуряя свое узкое тело. Потому-то, очевидно, он и был так раздражителен и обидчив и усвоил такое брюзгливое выражение лица. Это юное лицо портила болезненная, серая бледность. Скулы выдавались, а щеки глубоко запали. Вокруг светлых глаз – почти черные круги. Зато детский, чистый лоб как бы освещался бледным сиянием. Сверкал и рот, но было в нем нечто болезненное губы, выпуклые, резкие, всегда горели, словно вся кровь, схлынув с лица, собралась в них. Под этими чувственными губами, от которых суфлерша Эфой не могла отвести взгляда, странным казался слабый подбородок.
– Сегодня утром на репетиции ты выглядел просто ужасно, – озабоченно сказала Эфой. – Весь почернел! И кашель! Такой глухой – просто ужас!
Миклас не выносил, когда его жалели. Лишь материальные воплощенья состраданья он принимал охотно, хоть и без лишних слов. Он пропустил мимо ушей причитания Эфой, обернулся к Бёку и стал его выспрашивать:
– А что, Хефген правда весь вечер прятался за ширмой?
Бёк не стал этого отрицать. Поведение Хефгена показалось Микласу таким нелепым, что он даже развеселился:
– Я же говорил – абсолютный дурак, – и он торжествующе рассмеялся.
– И все из-за еврейки, у которой голова провалилась в плечи! – Он изобразил горб, чтобы показать, как выглядит Мартин. Эфой веселилась от всего сердца. – Видали вы таких звезд?
Язвительное восклицание относилось не только к Мартин, но и к Хефгену. И он и она, на его взгляд, – одна бражка. Ненастоящие немцы, ни к черту не годятся.
– Мартин! – продолжал он, уперев страдальческое, перекошенное злобой юное лицо в не вполне чистые худые ладони. – Хорошо ей болтать коммунистическую салонную пошлятину, когда ей платят по тысяче марок за вечер! Просто банда! Ну ничего, мы от них избавимся, Хефген еще увидит!
Обычно он остерегался таких речей в кафе, особенно в присутствии Кроге. Но сегодня не мог удержаться, хотя и произносил свои тирады громким шепотом. Эфой и господин Кнурр одобрительно кивали головами, а Бек уставил в него свой водянистый взгляд.
– Настанет час, – продолжал Миклас тихо, но страстно, и его светлые, окруженные темной тенью глаза лихорадочно заблестели. Тут он закашлялся, и фрау Эфой похлопала его по спине.
– Опять глухой кашель, – сказала она тревожно. – И такой глубокий…
В тесном кафе плавал густой дым.
– Ужасный воздух, – пожаловалась Моц. – Такого и самый здоровый мужик не вынесет. А мой голос! Вот увидите, завтра мне опять придется тащиться к врачу. Если хотите получить удовольствие, можете проверить.
Но никому не хотелось получить это удовольствие.
Рахель Моренвиц иронически заметила:
– Тоже мне колоратурное сопрано!
За этот возглас Моц наградила ее уничтожающим взглядом – она и раньше недолюбливала Рахель. И Петерсен знал, отчего. Не далее как вчера его застукали в уборной сей инфернальной дивы, и Моц рыдала по этому поводу. Но сегодня она, видимо, решила, что не позволит, чтоб эта воображала с моноклем и идиотской прической портила ей настроение. Она сложила руки на груди и явно делала хорошую мину при плохой игре.
– Как здесь мило, – сказала она прочувственно. – Что, папаша Ганземанн?
Она подмигнула хозяину, которому задолжала двадцать семь марок, и тот по этой причине ответил ей каменным выражением лица. И когда Петерсен заказал себе бифштекс, к тому же с глазуньей, она возмутилась:
– Неужели двух сосисок мало!
От возмущения у нее даже слезы выступили на глазах. Моц и Петерсен часто ссорились из-за его излишней, как она полагала, расточительности. Он всегда заказывал самые дорогие блюда и к тому же швырял кучу денег на чаевые.
– Без бифштекса с глазуньей ему, видите ли, не обойтись! – жаловалась Моц.
Петерсен в ответ бормотал, что мужчине надо хорошо питаться. Тут Моц, уже в совершенной ярости, осведомилась у Моренвиц, не предлагал ли ей случайно Петерсен бутылку шампанского.
– «Вдову Клико», высший сорт! – кричала Моц, но, несмотря на свою озлобленность, произнесла название этой марки с небрежностью, которая должна была свидетельствовать о ее принадлежности к высшему обществу.