У него на глазах проступили слезы... Но тут опять вмешалась Л’Эспинасс и сказала, что мне необходимо отдохнуть. Он сразу стал извиняться и ушел, продолжая что-то бормотать себе под нос. Наверняка они снова все встретились на вокзале. Было уже довольно поздно.
Этим же вечером где-то в районе одиннадцати Л’Эспинасс еще раз заглянула ко мне, чтобы предупредить, что завтра меня собираются перевести в общую палату, так как ожидается поступление новых раненых. Вчера мне объективно стало лучше, то да сё, однако зондирование, по ее мнению, мне бы все равно не помешало. Протестовать я не стал, предпочел промолчать и не поднимать шум. Все достоинства этой полезной для здоровья процедуры мне были отлично известны, она брала самую большую из имеющихся трубку и использовала ее в качестве зонда. А заодно и как скребок. Но пока этим занималась со мной только она одна. И инстинкт мне подсказывал, что сейчас от ее услуг отказываться не стоит, чтобы не подвергать себя еще большему риску. Меньше всего мне хотелось, чтобы мне прописали еще и нечто аналогичное, только сзади. А этот процесс длится добрых десять минут. Обычно я не склонен к сантиментам, но в тот раз я реально плакал.
Ладно. На следующее утро меня перевезли в палату Сен-Гонзеф. Я очутился на койке между Бебером и зуавом по имени Оскар. Последний запомнился мне тем, что без конца ходил под себя через зонд на протяжении всех трех недель, пока он находился рядом со мной. Он полностью был поглощен этим занятием. Его то и дело пробирал понос от дизентерии, отягощенной тяжелым ранением кишечника. Пузо у него напоминало чан с конфитюром. Когда брожение в нем усиливалось, все выплескивалось через зонд и стекало под шконку. После чего, по его словам, он испытывал облегчение. Он постоянно лыбился. Все время рот до ушей. И любил повторять, что смех ему помогает, и он уже без него не может. В итоге он так с хлебалом до ушей и откинулся, расплывшись в последней улыбке.
И совсем другим был лежавший справа Бебер. Как и я, он призвался из Парижа, только жил на Порт Брансьон неподалеку от 70-го бастиона. Он сразу же со мной всем поделился. А когда я рассказал ему про себя, он искренне мне посочувствовал.
— А я вот сделал свой выбор, — заявил он. — Мне всего девятнадцать с половиной, но я женат, и свою личную жизнь я устроил.
Такого я услышать не ожидал, но он меня просто очаровал. Я думал, что уже достаточно научился выпутываться из сложных жизненных ситуаций, но до него в этом плане мне определенно было еще далеко. Что касается его ранения, то он поступил сюда со ступней, пуля попала в большой палец левой ноги.
Про Л’Эспинасс он тоже уже все понял, причем давно.
— Баб вроде нее я вижу насквозь, ты даже не представляешь, на что такая способна.
Бебер вернул мне вкус жизни. Что уже было неплохо. Да и рука пошла на поправку после того, как меня прооперировал Меконий. Теперь я дрочил левой, тряс ее в качестве тренировки.
Однако стоило мне попытаться встать, как меня самого начинало так трясти, что я едва удерживался на ногах. Мне надо было садиться через каждые двадцать шагов. Ну и в ушах гудело так, что и словами не передать, прямо как на ярмарке. Настолько громко, что я даже несколько раз интересовался у Бебера, не слышно ли ему чего. Я приспособился слушать его, не отвлекаясь на свои шумы, но все равно каждый раз приходилось просить, чтобы он говорил громче, еще громче. В конце концов мы начинали хохотать.
— Да это у тебя старческое, — говорил он мне, — ты так же туг на ухо, как дядюшка моей благоверной, а ему уже за восемьдесят, и он военный пенсионер, ветеран ВМС.
Благоверной он называл Анжелу, свою жену, причем законную, он постоянно только о ней и говорил. Ей было восемнадцать.
Что касается остального контингента в палате, то там прямо глаза разбегались, ранения поверхностные, проникающие, на любой вкус, большинство резервисты, а в целом сборище дебилов. Многие только прибывали и сразу же убывали: по земле или на небо. Как минимум каждый третий хрипел. Всего в палате
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Сен-Гонзеф нас было где-то около двадцати пяти. После десяти вечера, правда, я мог насчитать и сотню, и тогда я переворачивался в постели вниз матюгальником, чтобы заткнуться и никого не разбудить. Периодически меня все еще трясло от лихорадки. Как-то утром я поинтересовался у Бебера, не видел ли он, чтобы наша милашка Л’Эспинасс подходила к моей кровати с недвусмысленным намерением мне подрочить, когда я впадал в беспамятство. Нет, он ничего такого не заметил. Его это не интересовало. Но я-то прекрасно знал, что мне ничего не привиделось. Так что не стоит торопить события. В конце концов все приятные моменты, что я здесь пережил, были связаны с Л’Эспинасс. Нужно просто набраться терпения. С ее зеленоватыми зубами я сразу смирился, зато руки у нее потрясающие и, что немаловажно, такие пухленькие. И ляжки у нее наверняка должны быть красивыми. Так и трахнул бы ее в зад. Убеждал я себя, чтобы возбудиться. Время шло, и я почти перестал бредить, даже по вечерам. Как-то, воспользовавшись тем, что горели только ночники, она подошла и отдельно пожелала мне спокойной ночи. Это было так мило... Нет, она не засунула руку мне под яйца, хотя я был бы не против. Но это уже становилось поэтичным, и я чувствовал, с каким волнением бьется сердце у меня в груди. Даже Бебер заметил...
— Если тебе так неймется, ты, конечно, можешь эту кошелку поиметь, когда она опять к тебе склонится, но смотри не проколись, иначе, попомни мои слова, поступит в барак какой-нибудь ампутант, потребуются срочные перемены, и ты станешь первым, кого отсюда выставят. Поступай как знаешь, но я тебя предупредил...
Этот мальчишка Бебер был не по годам мудр... Ладно. Прошло еще две недели. Мы никуда не выходили, о том, что происходит снаружи, не знали, однако по всем признакам там шло отступление, и линия фронта приближалась. Пушки стали слышны даже в комнатушке, где мы лежали, а ее окна выходили во двор. В воздухе кружили вражеские самолеты, регулярно появлявшиеся около полудня, не такие уж и агрессивные: три бомбы, не больше. Дамы прятались по углам, отовсюду доносились их дрожащие голоса. Но дамы держались еще достаточно героически. Ме-коний так и вовсе сразу кидался прочь по лестнице. И возвращался только, когда все закончится...
— Мне кажется, что они стали прилетать чаще, — ворчал он.
Его это отвлекало от работы.
Мне постоянно приходили письма от отца, написанные каллиграфическим почерком и являющиеся образцом высокого стиля. Он призывал меня к терпению, предсказывал скорейшее наступление мира, рассказывал о своих проблемах, магазине в пассаже Березина, необъяснимой злобе соседей и дополнительных обязанностях, которые он был вынужден на себя взвалить, чтобы заменить ушедших на фронт.
«Мы заплатили твоей маркитантке, не совершай больше столь опрометчивых поступков, где бы ты ни оказался, если ты опять влезешь в долги, еще одного такого позора мы не переживем».
В то же время он не жалел слов и всячески превозносил мою храбрость. Я и представить себе не мог, что во мне вдруг обнаружится столько храбрости. Хорошо бы еще знать, что это, но вряд ли он понимал, о чем говорит. В общем, он мне постоянно надоедал. И хотя творившийся вокруг бардак, казалось, вот-вот окончательно меня поглотит, словами не передать, до какой степени меня тогда плющило, послания отца все же сумели задеть меня за живое, и в первую очередь своим тоном. Даже за десять минут до смерти люди продолжают цепляться за дорогие их сердцу воспоминания. А в письмах моего отца присутствовала вся моя блядская юность, с которой я успел навечно попрощаться. Я расстался со всеми своими страхами, обидами и еще кучей всякого дерьма без малейшего сожаления, но все равно это было мое маленькое прошлое дрянного мальчишки, частью которого он все еще оставался, даже выводя на предназначенных для прочтения военной цензурой почтовых карточках свои тщательно выверенные витиеватые фразы.
А в своем тогдашнем состоянии, хотя бы прежде чем сдохнуть, я предпочел бы услышать музыку поживее, выдержанную в более подходящей моменту тональности. Хуже всего в бодяге, которую развел мой отец, было то, что музыка его фраз мне совершенно не нравилась. Будь я уже мертвецом и то бы наверняка встал, чтобы выплюнуть ему в рожу все его фразы. Свое мнение я бы и тогда не поменял. Да и сыграть в ящик не самое страшное, куда сложнее сохранить в душе поэзию до того, во всех этих мясорубках, соплях, мучениях, предшествующих финальной икоте. Продержаться до преклонных лет можно, сразу скажу, разве что имея кучу бабла. Л’Эспинасс потом приходила ночью меня приласкать, и я чуть было дважды не разрыдался в ее объятиях. Едва сдержался. И это тоже на совести моего отца с его карточками. Не хочу хвастаться, но обычно я не теряю самообладания даже наедине с собой.