И эта ирония замораживает меня. Становится неловко.
Говорить с ним не хочется.
– Не желаю.
– Полагаю, это не секрет? Объясните, пожалуйста, причины уклонения?
– Я не хочу занимать командную должность.
Он сокрушенно покачал головой.
– Это очень прискорбно. Ну, что ж. Я уважаю и мнения других. Только вы это мненьице оставьте уж лучше пока при себе. Думайте там себе, как хотите, по влиять в этом отношении на других – боже вас сохрани! Вам придется тогда познакомиться не только с полковой гауптвахтой, но с учреждениями, более приспособленными для исправления вредного направления мысли. Я в этом тверд, как скала. Имейте в виду: не потерплю!
Когда я по его предложению поворачиваюсь на каблуках и шагаю к двери, он кричит мне вслед:
– А все-таки подумайте еще о школе. Рапорт я отложу до завтра.
Я остался при своем первоначальном мнении.
* * *
Немцы успешно продвигаются к сердцу Франции. Передовые колонны немецкой армии находятся в двухстах пятидесяти километрах от Парижа. На подступах к «городу революции» идут кровопролитные бои. Потери с обеих сторон колоссальны.
На нашем фронте пока затишье. Наши войска только разворачиваются.
Немцы нас не беспокоят.
План немецкого командования слишком ясен: сначала раздавить французов и затем всей силой обрушиться на неповоротливую русскую армию.
В связи с «предстоящими событиями» во Франции образовано министерство «национальной обороны».
Военное министерство возглавляется Мильераном. В кабинет входят также и Жюль Гэд, Марсель Семба. Эти люди называют себя социалистами.
В Петербурге ходят упорные слухи, что Париж в скором времени будет занят немцами.
В печати появляются, вероятно, продиктованные французским посольством в Петербурге, осторожные заметки, напоминающие о том, что русская армия должна помочь союзникам отстоять Париж.
* * *
Анчишкин и Граве тоже отказались идти в школу прапорщиков. Оба рвутся на фронт, у каждого свои соображения.
Граве боится, что война закончится через несколько месяцев и ему не придется понюхать пороху.
Анчишкин торопится громить немцев и между прочим собирать материалы для поэм.
Мне, Граве и Анчишкину пристрочили красные погоны с пестрыми кантиками по краям.
Не хотел надевать. Фельдфебель пригрозил гауптвахтой. Гауптвахта – панацея от всех зол.
Погоны вольноопределяющегося дают некоторые плюсы и минусы.
Плюсы: офицеры стали более вежливо обращаться: вместо ты говорят вы. Только ефрейторы по-прежнему мне тыкают. Для них не существует фетишизма пестры-кантиков. Ефрейтор – выше закона.
Минусы: изменилось отношение солдат. Почувствовали во мне чужого человека. Мои «странности», на которые они раньше не обращали внимания, всплыли теперь перед ними в новом фантастическом свете.
Вчера в обед я слышал, как новобранец Зимин говорил по моему адресу:
– Не иначе – для шпионства за нами приставлен. Почему он ходит с книжкой? Почему записывает все, что ни скажешь?
– Правильно!.. Правильно! – подтвердил собеседник.
– По всем признакам барин, а спит с нами в казарме. Зачем?
– Шпиен!.. Остерегаться надо. Начальство при нем ругать не след. Упекут живо, сволочи.
* * *
Второй взвод – Бондарчука – это своего рода штрафной батальон.
Пружинистый, сухой, с жестким взглядом глубоко ввалившихся серых глаз он все занятия превращает в уроки мордобития.
Особенно неистовствует на колке чучел при изучении ружейных приемов.
Очень своеобразный бокс: одна сторона наносит удары, а другая, не защищаясь, принимает их как должное.
Любимый прием Бондарчука – удар в подбородок снизу.
Люди падают от этих ударов в обморок, прокусывают языки, теряют раздробленные зубы.
Придя с занятий, «клиенты» Бондарчука долго плачут бессильными слезами.
Но эти слезы не трогают меня, а, скорее, раздражают. Плакать всякий умеет.
Я зачитывался Герценом, Чернышевским, Михайловским. В тиши кабинета плакал над «страдающими» мужиками Григоровича, Успенского, Каренина, Решетникова, Левитова, Короленко…
Сейчас вот, когда на моих глазах бьют по скулам этих самых настоящих, некнижных мужиков, я вместо того, чтобы плакать вместе с ними, уткнувшись в грязную подушку, «сочувствовать» им, начинаю все больше и больше ненавидеть проявляемое ими терпение, хотя и понимаю, что это терпение до поры, до времени.
Я начинаю понимать, что для изменения этих порядков необходимо не толстовское непротивление, а революционное насилие.
Какими словами, в самом деле, можно охарактеризовать плач двадцатилетних парней почти саженного роста, способных свалить ударом кулака любого буйвола?
* * *
В сентябре переехали из казармы в лагеря.
Покидал Петербург с большим удовольствием. Самые плохие лагеря – лучше хорошей казармы.
Целый день на лоне природы. Солнце, воздух, аромат полей и чухонских деревушек.
Но палаток не хватило на всех. Нашу роту разместили в… кавалерийской конюшне.
В ней пахнет конским потом, навозом. Нет ни одного окна, только форточки. Высокий потолок напоминает цирк. Везде паутина и, конечно, пауки, мыши, разная нечисть…
И те же деревянные казарменные нары в три яруса.
Утром и вечером выходим на переднюю линейку. Поверка.
Поем: «Спаси, господи, люди твоя» и «Боже, царя храни».
Двенадцать батальонов поют одновременно. Что думают про себя новобранцы во время исполнения этой казенной обязанности?
* * *
Нам начальство усиленно прививает «вумные» понятия о необходимости умирать за свое Отечество.
Вчера был очень интересный урок словесности. Явился новый прапорщик. Показывал свою ученость.
Записал из любопытства его «лекцию» почти стенографически.
«Любовь к своему Отечеству – врожденное чувство каждого человека. Те, которые (кто, например?) нас учат ненавидеть Отечество, – негодяи!
Древние греки были умнейшим и культурнейшим народом, а посмотрите, как они любили Отечество.
Патриотизм, любовь к Отечеству – это было основой благочестия древних.
Умереть за свои очаги, за свои алтари, за своих богов за свои города считалось в Древнем мире высшим счастьем». И т. д.
В заключение прапорщик прочел нам военную песнь древних греков, сложенную за семьсот лет до Рождества Христова.
Новобранцы сидели на уроке с осовелыми от скуки глазами.
Из ста человек едва ли кто знал что-либо о древних греках, с которых нужно брать пример и у которых нужно черпать воодушевление для борьбы с немцами.
Почему-то вспомнились злые слова Л. Толстого: «Древние греки – уродливый черный народец. Умели хорошо рисовать только голых баб».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});