Где-то над садами опять взлетела ракета, осветила на мгновение местность, и Максимов увидел, что лодка стоит у прибрежных кустов, и сразу же за ними начинаются заборы недавно построенных дач, похоронивших под собой вытекавший из озера ручей. Он выскочил на берег и пошел по дороге, затем свернул на узкоколейку. Заслышав его приближение, лаяли чуткие сторожевые собаки, светили в лицо, а потом в спину синим светом светофоры, начался мелкий дождь, а он шел и шел, не оборачиваясь и не поднимая головы, уже не понимая, куда и зачем он идет, как вдруг услышал за спиной урчание дизеля, возившего с карьера песок, и душа его отозвалась детским воспоминанием, таким далеким, словно было это еще до той поры, когда ржали в старой церкви сытые кони завоевателей. Он вспомнил, как ребенком, едва научившись ходить и не умея еще говорить, выбегал из дому смотреть на паровоз и как иногда их подвозил на станцию пожилой машинист с пыльным лицом, больше никого не брал, а ради них останавливал громадный состав, и маленький Максимов жался к бабушке и глядел, встав на цыпочки, вокруг, на дома, рощи, сады и синь глубокого чистого озера.
Дизель был все ближе, и Максимов увидел в свете прожектора свою громадную расплывчатую тень. Постепенно она стала уменьшаться, резче обозначались контуры, сзади раздался отчаянный свисток, и Максимов побежал.
Он бежал по полотну как загнанный зверь, не в силах свернуть на обочину, а паровоз уже настигал его, он становился все больше; и напрасно было бежать, нужно было остановиться и уступить ему дорогу, но Максимов бежал. Он не слышал теперь ничьих криков, ни лая собак, не слышал, что дизель остановился, повинуясь команде, и продолжал убегать, чудом попадая ногами в шпалы и не спотыкаясь. Маленькая темная фигура неслась по железнодорожному полотну, и издали было непонятно, кто там бежит, но молодой безбровый солдат в оцеплении с дрожащими от страха пальцами, на которого наступала эта фигура, испуганно пятясь, вытянул руки вперед, сорвал предохранитель и, когда беглецу оставалось до него не более двадцати шагов, нажал на спусковой крючок.
Беглец упал на рельсы, ударившись носом о шпалу, и, не успев еще ничего понять, услышал, как паровоз мягко его настиг и поволок за собой, но в первый момент ему стало не больно, а дурно от собственной крови на лице и руках.
– Бабушка, – сказал он, глядя на кровь, – это я, бабушка. Ты не бойся меня.
Он лежал в темноте посреди железнодорожного полотна, к нему бежали со всех сторон люди, что-то кричали и толкали оцепеневшего автоматчика, лаяли овчарки, потом снова включили прожектор дизеля, но беглец ничего не слышал и не видел, а только чувствовал страшный холод земли, холод рельсов, холод гауптвахт, обмелевшего озера, полуразрушенной церкви и могилы на Введенском кладбище, холод отхожего места на станции Обираловка – вселенский холод собственного сердца и свою беззащитность перед этим холодом, и он стал биться на носилках, судорожно мотая головой и хрипя. Тогда кто-то из солдат скинул с себя шинель и укрыл его. Беглец еще несколько раз поворочался, а потом затих.
Паломники
Начну с вопроса, прямого отношения к данному сюжету не имеющего, но довольно занятного. Кто из вас скажет, как возникло слово «паломник»? Вопрос, ей-богу, достойный того, чтобы попасть в игру «Что? Где? Когда?», и даю голову на отсечение, что высоколобые снобы не найдут правильного ответа. Но, впрочем, к делу, а что до этимологии, то любознательный читатель все узнает в конце.
История, которую я собираюсь вам поведать, произошла в ту пору, когда хитроумной телевизионной игры, кажется, не было в помине, а на дворе стояла всем нам памятная эпоха элегических воздыханий о верности единственно правильному курсу. То было время всеобщего не застоя, но томления. От этого томления все вокруг ударялись кто во что горазд: в буддизм, экзистенциализм, хатха-йогу, рок-музыку, астрологию, оккультизм, спиритизм, анекдоты, адюльтеры, вольнодумство и квазидиссидентство, в писание стихов и прозы, валяли дурака, хиппействовали, рано женились и быстро разводились, бражничали, блудили и, сами того не ведая, приближали катастрофу, разразившуюся нынче.
Однако были среди пестрой и унылой интеллигентской массы особые люди, пытавшиеся впотьмах нащупать путь истинный, следуя известному завету – блажен муж, иже не иде на совет нечестивых. Много или мало было таких людей, откуда брались они в нашем порочном и суетном мире и откуда брали силы, чтобы сохранить себя и противостоять искушениям и соблазнам эпохи, – все это одному Богу ведомо. Очевидно лишь то, что их молитвами и трудами стояла и стоит земля и не пришел на нее последний и страшный час, о котором было столько грозных пророчеств.
Одного из таких людей я имел счастье знать, когда учился в университете. И хотя теперь в силу своего положения он стал мне недоступен и вряд ли меня помнит, память о нем живо сохранилась в моем сердце, равно как и удивительное паломничество в Троице-Сергиеву лавру, совершенное нами на заре туманной юности.
Человека этого в ту пору звали Пашей Благодатовым, но все мы из уважения именовали его Павлом Васильевичем. Происходил он из старого священнического рода, но в отличие от традиционно замкнутого и немного надменного православного люда Благодатов не чурался своих греховодных сверстников, беззастенчиво предававшихся нехитрым радостям в студенческой жизни. В перерывах между тоскливыми лекциями и веселыми посиделками он вел с нами душевные и занимательные беседы, снабжал духовной литературой, им самим переписанными текстами служб и молитв, брал с собою в храм, и все это получалось у него очень ненавязчиво и тактично.
Пожалуй, нас привлекало не столько спасительное учение, сколько сама личность Павла Васильевича, и именно по этой причине его катехизаторская деятельность была не столь успешна. Стоять долгие праздничные службы сил и терпения у молодых охломонов недоставало, и обычно все заканчивалось заурядной пьянкой у кого-нибудь на дому или в дворницкой, где все надирались до зеленых соплей – это называлось «в честь праздника» – и совершали хулиганские выходки вроде того, чтобы написать глухой ночью на стене Дома атеизма: «Долой ссученных безбожников!».
Но несмотря на то что мы оставались глухи к таинствам православной веры, покаянию, посту и молитве, Павел Васильевич не отчаивался и в утешение себе или нам говорил, что душа по натуре христианка, а Дух дышит, где хочет. В свою очередь мы души не чаяли в нашем товарище и готовы были идти за ним хоть на край света, когда бы не духовная немощь. И именно для того, чтобы укрепить наш дух и подвигнуть на нравственное восхождение, Благодатов однажды предложил возродить благочестивую традицию и совершить пешее паломничество от Кремля до Сергиевой обители и таким образом достойно встретить праздник Успения.
Идея эта была принята на «ура», и собрались поначалу идти человек десять, но по мере приближения назначенного времени число участников по разного рода причинам – от страха ради иудейска до обыкновенной лени – сократилось, и у проезда возле Исторического музея на месте бывшей Иверской часовни нас оказалось всего трое.
Третьим участником нашего путешествия был маленький черненький человечек с пронзительными, чуть раскосыми глазами, имевший два прозвища – Хо и Малой. Этот Хо был во всех отношениях живчик необыкновенный, хоть и отличался весьма щуплым телосложением. Если верно, что в ту пору у всех у нас в головах была каша, то Хошкины мозги представляли собой просто мусорную свалку из интеллектуальных и духовных отбросов, от романов Гессе до убогих песенок питерской группы «Аквапарк». Собственно, и любезное Благодатову православие он рассматривал как очень клевую примочку, коей недостает, однако, некоторой пикантности, как в дзене, и которая вообще нуждается в известной модернизации, о чем они с Павлом Васильевичем любили долго и нудно спорить, но так никогда и не находили общего языка.
Вообще-то появление Хони на месте сбора показалось мне совершенно невероятным. Он был слишком капризным и изнеженным существом для того, чтобы пройти пешком семьдесят с лишним верст, но настроен он был весьма решительно. Одет он был по тогдашней университетской моде в рваную телогрейку, привезенную с картошки, ботинки «прощай, молодость», а за спиной у него висел вещмешок, с которым обычно отправляются на службу стриженые призывники, только из сидора торчала гитара.
Благодатов покосился на инструмент, но ничего не сказал. Игумен наш был светел лицом и зело сериозен. Он торжественно прочел молитву о начинании богоугодного дела, степенно перекрестился на Покровский собор, и мы отправились. Путь наш лежал через площади Свердлова и Дзержинского на улицу Жданова и дальше в сторону Безбожного переулка, на проспект Мира и ВДНХ. Погода заворачивала на осень, было прохладно, и довольно бодро мы топали по людным московским улочкам. Благодатов и Хо по обыкновению затеяли спор на очередную богословскую тему и обсуждали личность какого-то отца, вздумавшего служить у себя в храме на русском языке и получившего за это строгий нагоняй от начальства (Хоня горячо защищал батюшку-реформатора, а Павел Васильевич его порицал), а я покорно плелся у них в хвосте и думал об одной очень милой женщине, неделю назад ласково сказавшей мне «нет», потому что все это безумие, и у нее есть муж, и я ее должен понять. И я понял и, чтобы заглушить свою боль, шагал за двумя философами, пытаясь не потерять их в толпе и настроить мысли на богомольный лад, но получалось это у меня плохо. Возлюбленная моя не шла у меня из головы, и сама идея тащиться двое суток пешком, вместо того чтобы ехать полтора часа на электричке, представлялась мне даже не анахронизмом, а обыкновенным пижонством.