– Ну и что же?
– Вестимо – что? И обычно все цидулки из Углича прямо в руки Борису принашивались. А тут вестей добрых ожидали, так еще за стеной за городскою московскою переняли гонца… Проводили к Годунову. Прочел он доношение, а там так и стоит: «От Годунова люди подосланные извели царевича…» Видел бы ты, как перекосило лицо Борисово… Взял столбчик, глядит в него… губы дергаются, руки ходуном ходят, раздрал край бумаги-то… Да тут же по ней приказал иное написать доношение для царя. А в нем и писано, что «сам-де в припадке черной немочи ножом поколол себя царевич и скончался в одночасье… А Нагие-де, чтобы от себя провинность отвести, – Битяговских под обух подвели, на них наклепали, народ подняли». Так все и прочитано было царю. Горько плакал добрый государь. И поручил правителю дознаться: чья правда. А Борис на сыск послал…
– Того же Клешнина, Андрея, да Шуйского, Василия, да дьяка продажного, Вылузгина… – знаю!
– Ну, так знать можешь, как они до правды доходили! Старый лукавец, Шуйский, змий, в пяту жалящий, поди, и сам бы рад был убрать последнего от корня Иоаннова. Да духу не хватало. А тут – Борис постарался… Так и он ему пособил. Плакал, Бога призывал… О грехе поминал… «Грех-де на мертвых клепать! Вам-де, Нагим, родичам царским, ничего не станется; а коли вы станете Годунова облыгать, – и вам голов не сносить! Мол, владыко-митрополит повыше вас стоял, а куда слетел? И другие князья и бояре первые… Грех уж совершен. Так не колите очей никому! Мол, надо писать: все вышло от воли Божией… Сам покололся, ножом за черту метал, припадок пришел, царевич-де и накололся на ножик на свой. А там дело предадут забвению!»
К царице с этим он и сунуться, вестимо, не посмел. Так ее и не спрашивали, Михайло Нагой тоже уперся. Говорит: «Все едино пропадать. Так не стану кривде потакать! Хоть запытайте, окаянные!» Так и записал, что подосланы от врагов были убийцы: Битяговский с товарищами, – и зарезали племянника-царевича. Один он не уступил. Другие все от первых слов своих отреклися, по Шуйскому уговору показывать стали и руку прикладывали, кто умел… А митрополит Крутицкий Геласий тут же с Шуйским и Клешниным в храм Преображения прошли, где убиенный младенец пятый день лежал, судей праведных дожидался… У Луппа у единого душа заговорила, как сказывают. Недвижный стоял он, ко гробу не смея подойти, глаз не поднял на жертву невинную. А Шуйский таково-то пристально стал смотреть… Да где признать! Пять дней в пору жаркую лежало дате… Кровью облитый сперва. А там, хоть и обмыли, – все не узнать в нем было того царевича, которого Шуйский года четыре назад тому видел. Все же уверовал, толкует, что подлинно царевич перед ним зарезанный… Горло-то вот как перехвачено! Куды бы самому дитяти, хоть и в припадке, такое над собою сотворить? Да судьям праведным горя мало. Записали тех, кто по-ихнему дело показывал, других обошли, тело отпели да поскорее земле предали, мол, вконец бы не попортилось… А дума другая: вдруг сам царь наедет? Либо повелит брата на Москву везти! А Шуйский в ту пору и то проговорился: «Как, говорит, по смерти поиначилось личико царевича. Видно, крови вовсе не стало в нем… Смуглый был, а тут – беловатый лежит…» Вошло ему, значит, на ум… Да спохватился, умолк… А царица вдовая таково-то плачет, причитает… Жаль ей, вестимо… А про Орину и говорить не надо. Только сына родного так провожать можно, как она убитого. Двадцатого числа приехали, в четверток, бояре, в пяток – и уехали. А там, на Москве, собор собрали целый: дело рассудить великое. Ну, долго не думали, Иов, владыко, Борисом ставленный, все уладил… «Нагие-де виноваты!» Прозвонил; бояре в подголоски ударили… Нагих присудили по местам разослать… Угличан бедных – в корень чуть не извели… Пол-Сибири ими населить надумали; гляди, тысяч тридцать людей было! Меней половины осталися… Жгли, пытали, топили, вешали… А царицу-вдову, дважды осиротелую, постригли насильно… На Выксе в дальней пустыни заточили вдову Иоанна-царя!
– Да как… как они смели… как могли это… Как смел он?! – вдруг рвущимся голосом, весь дрожа, заговорил мальчик, который давно уже едва стоял на ногах от горя, от жалости…
И, протянув руки вперед, словно отгоняя кого-то, мальчик упал, забился в припадке «черной немочи», обычной детской болезни в эти времена.
– Ишь, кровь сказалась! За старуху как встал, – негромко проговорил Варлаам Щелкалову, подымая с его помощью Митю и относя в соседний небольшой покой, где стояло жесткое, узкое ложе келейника.
На него положили ребенка и покрыли черной мантией игумена. Полагали тогда, что этим облегчается припадок.
Затем снова перешли оба в келью, сели на свои места.
Долго никто не начинал разговора.
– Вот так-то оно и содеялось все! – наконец проговорил гость.
– Злое дело… И верю: пошлет Господь возмездие власти похитителю, – эхом откликнулся инок. Поведя глазами на Митю, лежащего рядом, в покое, он добавил: – Этот отмстит… Видел сам, брате: каков малый? Рожденный господин…
– Видел уж, видел… Сберечь бы нам его. Толкуют, что Шуйский… может, для острастки Годунова, а шепнул ему о думах своих насчет того: «Подлинно ли царевича сгубили слуги подосланные?» Мол, в энтом, в мертвеньком, – отличку нашел он от того, который родился у Марии… А Борис ему и ответил: «Тот ли, другой ли, а Димитрия схоронили…» Из могилы, гляди, не встанет! Он не Лазарь, и Христа ноне нет!
– Гляди, не встал бы! Каин окаянный… Вот поглядеть бы на него, коли донесут ему в ту пору, что «встал»!
– Доживем – увидим. А пока – остерегаться надобно… Отселева пора убрать хлопчика. В Рязань я его свезу… Там Игнатий – грек, митрополит, дружок наш, старый, верный… Оттуда и на Москву направим. Пусть все увидит, узнает своими глазами, не из речей людских… Повидает своего «приятеля», гляди, полюбит его! Хе-хе! А там – и дальше дело поведем… За грань его… Пускай к военному делу приучается… А там… Ну да там уж Бог что даст, то и будет… Только я исполню волю государя покойного, на чем крест целовал с Богданом-князем вместе: вырастим чадо – и к трону подведем. Сумеет взять и воссесть – значит, такова власть Господня!
– Аминь! А скажи ты мне… как вы подмену-то сделали? Что и не заметил, почитай, никто. Когда это?
– Давно уж. Как стало видимо, куда гнет Борис, тут мы с князем Бельским и приступили к Орине. Она давно была подговорена… Мол, твой сын пускай поцарствует. Федор, мол, некрепок… А сын царицы – не от государя-супруга. И приказывал он своего Димитрия до трона не допускать! Баба и сдалася… Потайно родного сына мы ей привезли; тут захворал царевич… Изменился от недуга… Его в ночи нам отдал доктор – Волошин, паренька Орины взял, положил… Дети малые, еле лепечут… Что им понять? Так и осталось. Тот – там… Этого – увезли, на посаде на вашем старикам в приемыши сдали… Мол, сироту, роду честного… Поберегите… Казны малость прибавили… А как подрос, да ты его взял, – сам дальше знаешь!
– Так, так… Доселе – все хорошо было! Пускай же и далее хранит десница Божия отпрыска царственного!
И Варлаам с теплой верой осенил благословением мальчика, который лежал рядом и от тяжкого забытья болезни перешел к укрепляющему тело спокойному детскому сну…
ТРЕВОЖНЫЕ ВЕСТИ
Ярко сияют светила и звезды небесные в беспредельной глубине, своим или отраженным светом озаряя мрак мировых пространств.
Вечно одиноки и далеки они друг от друга. Но пути их постоянно пересекаются между собою, и самые далекие звезды, разделенные миллионами миллионов верст, – влияют на другие светила, испытывают их влияние; только силой этого взаимного влияния и могут они вечно длить свой быстрый, размеренный путь в темных безднах вечности.
Так и в жизни людской.
Размеренно, мощным ходом движется общая человеческая жизнь. Как бы тесно ни сошлись, ни слились люди в шумной толпе, – они одиноки… Как далеко ни отстоит одна душа человеческая от всех других, – она влияет на них и сама испытывает их влияние, тайное, могучее воздействие на себя, на каждое движение свое…
Давно еще – при зарождении сознания – наметилась в уме людей эта мысль, запечатлелся тайный мировой закон.
И выразили люди свое неясное сознание двумя заветами: учением «о свободе воли» и учением о «всесильном Роке», покорность которому неизбежна для всего живущего, даже для мертвой, бездушной природы.
Вера и Рок рано овладели душою Димитрия-сироты и руководили каждым движением, каждым помыслом ребенка, юноши… и после, до самого конца!
Для этого, конечно, были свои причины. Ничем не выделялся он из той среды, в которой проходили его дни.
Никому не ведомый сирота, без казны, без явных друзей или сильных защитников и покровителей – мальчик видел, что путь его идет не так, как у всех других сверстников, нищих, одиноких сирот, каких немало всегда на Руси и по мирским углам, и во дворах монастырских.