В ответ на клеветническую радиопередачу так называемой «Немецкой волны» я написал «Открытое письмо» и передал его в Агентство печати «Новости». По причинам, мне неизвестным, оно опубликовано не было. В других публикациях буржуазной печати речь шла не о книге, а о стенограмме обсуждения в Институте марксизма-ленинизма.
Свои ответы я принес Сдобнову 24 мая. Он внимательно прочел, никак не комментируя. Затем, уже прощаясь, предупредил меня, что беседы будут продолжены. Я пожал плечами...
Во время бесед следователи очень нервно реагировали на те приводимые мною факты, которые, очевидно, не укладывались в заранее составленную ими схему сценария. Например, все, что я говорил об искусственной шумихе, созданной вокруг моей книги председателем Комитета по печати Михайловым, его сотрудниками Маховым и Фомичевым, яростно опровергалось, мое возмущение выступлением на идеологическом совещании секретаря по пропаганде ЦК Грузии Стуруа разбивалось о стену деланного равнодушия.
Я спросил Сдобнова, чем вызваны эти беседы, почему в Комитете партийного контроля обсуждаются вопросы научного характера. На это я получил ответ, что по указанию руководства проводится расследование всего комплекса, связанного с книгой «1941, 22 июня», а именно — книга, ее обсуждение, зарубежные отклики, проникновение информации за границу.
— Так что это — персональное дело? — напрямик спросил я Сдобнова.
— Вопрос еще не решен, — уклончиво ответил он.
Мои письменные ответы и послужили главным обвинительным материалом против меня самого. Поняв это, я понял и то, какое важное значение имеет американское процедурное правило, позволяющее подследственному не отвечать на поставленные вопросы, если ответы на них могут причинить ему вред. Но «социалистическая демократия» очень далека от элементарного понимания защиты индивидуальных прав...
Спустя месяц, 24 июня, меня вновь вызвали в Комитет партийного контроля. Было это спустя несколько дней после «шестидневной войны», и накал антисемитизма еще не прошел...
На этот раз со мной беседовали уже три партийных контролера. На помощь первым двум был призван сотрудник сектора печати некто Сеничкин. На этот раз мы не остались в кабинете Сдобнова, а молча прошли по длинному коридору и поднялись на третий этаж. На моем лице, видно, отразилось недоумение, куда же меня ведут, потому что Гладнев спросил меня: «Вам сказали, куда мы идем?» Я отрицательно помотал головой. «Мы идем к товарищу Мельникову, члену КПК», — вполголоса сказал мне Гладнев. Я кивнул головой. Это имя мне ничего не говорило. Вскоре мы очутились в просторном кабинете. Хозяин его, высокий грузный мужчина лет шестидесяти, поднялся нам навстречу, протянул широкую ладонь и пригласил садиться. Мы сели: Мельников во главе стола, по левую руку от него трое следователей, по правую я. Поглядывая на меня своими большими, пожалуй, черными глазами, член Комитета Роман Ефимович Мельников сказал, что Комитет остался неудовлетворен моими ответами, и в среду 28 июня мой вопрос будет обсуждаться на заседании Комитета под председательством Пельше. Пельше был членом Политбюро и председателем Комитета партийного контроля при ЦК КПСС. Видно, моему делу придавали особенное значение, если решили вынести его на такое высокое собрание. Мельников предложил Сдобнову зачесть ту часть подготовленного к заседанию документа, который касался меня. Итак, я приглашен для предварительного ознакомления с обвинительным заключением! Я взял карандаш и приготовился было делать заметки, но тут же сообразил, что больше запомню, если внимательно буду слушать.
Негромким, но внятным голосом Сдобнов прочел обвинительное заключение. Конечно, формально этот документ так не назывался, но таким он был по существу. Я старался ничем не выдавать своего волнения, хотя на самом деле волновался очень. Заметил, что задрожали пальцы и положил руку на стол ладонью.
Когда Сдобнов читал наиболее резкие обвинения, Мельников бросал на меня взгляд: «Ну, что, какого?» — не поворачивая головы проверял мою реакцию, прикидывал, легко ли будет со мной справиться. В таких местах я, кажется, не то вздыхал, не то шевелил скулами, а, может быть, просто смотрел прямо перед собой, симулируя равнодушие. Но вот Сдобнов положил на стол последнюю прочитанную им страницу. Мельников предложил обменяться мнениями. Я сказал, что чтение на слух воспринимаю плохо и должен прочесть документ собственными глазами, тем более что в отличие от бесед, где речь, казалось, шла о научных проблемах, здесь выдвинуты против меня тяжелые политические обвинения. Вся тройка следователей дружно запротестовала. Ах, как им не хотелось, чтобы я взглянул на этот документ! Сдобнов предложил прочесть документ еще раз, медленнее, даже останавливаясь на тех местах, которые могли показаться мне важными. Я решительно протестовал и продолжал настаивать на своем. Мельников заколебался. Наконец, он сказал Сдобнову, чтобы мне дали прочесть документ и разрешил сделать необходимые заметки. Гладнев предложил, чтобы затем мы вновь вернулись к Мельникову, дабы выслушать мнение. То ли Мельникову не хотелось определять свою собственную позицию, то ли по другим соображениям (дело шло к концу рабочего дня), но он предложил, чтобы в дальнейшем беседа протекала без его участия. «Разумно, — подумал я, — во-первых, он никак не ангажируется, во-вторых, прослушает магнитофонную запись».
Я просидел в кабинете Сдобнова полчаса, читая и выписывая наиболее важные части документа. Вскоре трио появилось вновь (должно быть, они ходили в буфет закусить). Несмотря на мои протесты, выписки у меня были отобраны. Сдобнов объяснил, что документ секретный. Я протестовал, но жаловаться было некому: Мельников предусмотрительно отстранился. Вся эта комедия сделалась мне ясной. Затем Сдобнов предложил мне начать разговор по существу предъявленных обвинений. Я отказался, ссылаясь на то, что к такому разговору не подготовлен, должен подумать. Следователи настаивали, ставили вопросы, пытаясь втянуть меня в разговор. Я отвечал нехотя, так как полагал, что из меня хотят выудить аргументацию с тем, чтобы самим лучше вооружиться к предстоящему бою в среду. «Ну, ясное дело, не хочет разговаривать!» — раздраженно воскликнул Гладнев, поднялся и удалился вместе с Сеничкиным. В кабинете остались Сдобнов и я. Он выдвинул последний довод: если я приду на следующий день, то меня примет первый заместитель председателя Комитета Гришин. Я пообещал подумать, на том мы и расстались. Подозревая в предложении ловушку, чувствуя себя отвратительно физически и не располагая достаточным временем для подготовки, я решил прийти прямо на заседание Комитета, а приема у Гришина не просить. Позднее это было использовано против меня как доказательство моего пренебрежительного отношения к партии.
...До заседания оставалось всего 36 часов. Снова на помощь пришли мне друзья. Моя жена Надя старалась ничем не выдать своего волнения, хотя темные круги под глазами и нервное подергивание век выдавали ее. Легли мы поздно, поднялся я в шестом часу утра...
Накануне мне сообщили,