Федор Гиренок — послесоветский философ, основатель и идеолог «археоавангарда» под девизами: « Аутизм спасет мир» и «У каждого свой жук» ; можно предположить (предсказать, сказать), что если от всего этого вообще что нибудь останется, то никакой не археоавангард, ни даже жуки, а маленький четырехстраничный текст, и даже не сам текст, а заглавие, по которому будущим дефектологам ума удастся воспроизвести некоторые особенности национального дискурса. Заглавие гиренковского текста: «Почему я не с Кантом?»[238]Читать дальше нет не только нужды, но и смысла. Кому же интересно, почему Гиренок не с Кантом, когда он не с Кантом! Вот так, просто и от сердца: я (Гиренок) не с Кантом. Это очень легко проверить. Надо просто сказать: «Кант», и прислушаться. А потом сказать: «Гиренок», и тоже прислушаться… С Гиренком соперничает некто Перцев. Ницшевед, у каких Гиренкам учиться и учиться. Перцеву принадлежит открытие, что Ницше философствовал не молотом, а перкуссионным молоточком, постукивая им по вспученному брюху идолов. Я имел уже однажды возможность сравнить профессора Перцева с подвыпившим пэтэушником[239], и больше мне на эту тему сказать нечего, разве что повторно подтвердитъ догадку: философию (советскую, как и послесоветскую) мог бы выдумать — в лицах — Гоголь. Но Перцев и Гиренок — пролеткультовцы постмодерна, его, с позволения сказать, кочегары (или локомотивы); советское несмываемое тем сильнее разит от них, чем тщательнее они перебивают перегар искусственными жвачками. Есть и другие, более ловкие имитаторы, переписывающие чужие тексты кириллицей; мне памятна следующая калька с Делёза и Гваттари, изготовленная одним отечественным шустряком по имени Эдуард Надточий[240]: «Покончившая с приватизацией ануса, с геополитической собранностью тела, структура коммунального надзора за общественной уборной и становится той точкой кристаллизации, которая заново собирает и фрагментирует всё бывшее городское пространство. Стратегия коммунального надзора над общественной уборной, собирающая топос коммунального квартирного сосуществования, — склока, скандал. Скандал эффективно разрушает всякую семейную эдипализацию, всякую возможность приватных пространств». Определенно: ящеры и птерозавры марксизма-ленинизма впечатляют большей близостью к мысли , чем эти одноклеточные водоросли французского интеллектуального планктона в температурном оптимуме русской речи. Послесоветская философия, как и следовало ожидать, оказалась пропечатанной всеми знаками и отличиями послесоветского времени: от бандитского рая 90-х до чиновничьего рая сегодня. Это вакуум, всасывающий (в который раз!) западные безжизненности : в политике — парламентские говорильни и безудержную власть массовых информаций, в экономике — банковских паразитов, в культурной жизни — рейтинги, в науке — индексы цитируемости, во всем вместе — эпидемический рост юношеского и старческого слабоумия. Если России везет здесь в чем-нибудь, так это в том, что она, по обыкновению, отстает.
История философии в России — это история трех поражений. По существу, одного-единственного, в трех превращениях. Можно было бы говорить о послепетровской истории России вообще, частным (но и репрезентативным) случаем которой является история философии. То, что в случившемся виновен Запад, знали еще славянофилы, которые с такой же страстью отказывались от него, в поисках себя, своей идентичности, с какой западники, напротив, продолжали как ни в чем не бывало держаться его. Но в отказе не меньше, если не больше поражения, чем в слепом равнении по принципу: «Что ему книга последняя скажет, / То на душе его сверху и ляжет» .
Выбирать предстояло (предстоит!) между отказом-откатом в доисторическое и равнением-закатом исторического. Оба раза мимо себя, засыпая один раз в собственное прошлое, другой раз в несобственное будущее — ну куда же России закатываться, когда она еще толком не взошла! Наверное, возможно и третье решение: не слепо равняться на Запад, но и не поворачиваться к нему спиной (соответственно, лицом к Индии и Китаю), а продолжать держаться его, но выборочно и против его же mainstream: ища его самого, затерявшегося в чудовищной пестроте собственных интеллектуальных барахолок. Проблема не в равнении, а в слепом равнении.
Запад сегодня — Рим периода упадка, настоящая cloaca mundi с вымирающим (или вырождающимся) своим и презирающим его чужим населением. Блоковские «Скифы» в сочетании с «Годами решения» Шпенглера. Фокус Запада в том, что нет на Западе никакого Запада, а если есть, то два: тот, что был и замурован в музеях, и тот, что есть и захлебывается в собственной блевотине толерантности и корректности, где свиньи из Брюсселя или Страсбурга оттого и не являются свиньями, что их нельзя называть свиньями, — потеря реальности и неадекватность восприятия достигли здесь таких пугающих масштабов, что говорить приходится об эндемическом кретинизме. Казус «Деррида» , философа, способного посрамить даже собачий бред (bullshit), типичен сегодня для едва ли не всех слоев и срезов культуры Запада, и равняться на этот Запад можно не иначе, как абсолютно потеряв чувство реальности. Надо просто представить себе по аналогии наследников античности, находивших бы эллинизм не в Платоне и Аристотеле, а, скажем, в Диогене-кинике и смертепроповеднике Гегесии… Но Запад не данность, а воля, поиск, решение. Запад находят не в том, что сегодня публично и витринно раскручивается как Запад: в свальной компании интеллектуалов, политиков, подростков, либералов, педерастов, блоггеров, модераторов и эстрадных звезд, а в том немногом , что хранит, вопреки всем девиациям и искривлениям, память о собственном первородстве и призвании.
Еще раз: если начало русской философии совпало с концом западной философии, то впору было не вскакивать на полном ходу в чужой конец, чтобы умирать в нем не своей смертью, а начинать на свой лад с чужого начала, проживая чужое, как свое, без лихачества и стахановщины, под знаком гётевских «годов учений» , а не хрущевско-славянофильского «догнать и перегнать» . Чтобы милость позднего рождения не оказалась вдруг его же проклятием . Неосуществленность русской философии есть неосуществленность самой России, а неосуществленность России — странно и страшно сказать — в осуществленности её великой литературы, в которой застряла и заглохла не только её философская мысль, но и сама она. Россию, с легкой руки Мережковского, принято равнять на Достоевского и опознавать на Достоевском, но, может, именно на Достоевском она и споткнулась, приняв искушение литературой за собственное призвание и сразу войдя в роль учителя, так и не побыв учеником. «Чтение продолжалось около часу. Тихон читал медленно и, может быть, перечитывал некоторые места по другому разу. Во всё это время Ставрогин сидел молча и неподвижно. Странно, что оттенок нетерпения, рассеянности и как бы бреда, бывший в лице его всё это утро, почти исчез,
сменившись спокойствием и как бы какой-то искренностию, что придало ему вид почти достоинства. Тихон снял очки и начал первый, с некоторою осторожностью.
— А нельзя ли в документе сем сделать иные исправления?
— Зачем? Я писал искренно, — ответил Ставрогин.
— Немного бы в слоге».
Базель, 20 октября 2012
Оправдание эгоизма
Перспективы морального прорыва
1.
Что такое эгоизм? Можно было бы подступиться однажды к этому обесславленному слову из потребностей понимания: поверх всех недоразумений, когда-либо выпадавших на его долю как от его хулителей, так и от его друзей. И значит, уделить ему большее внимание, чем какому-нибудь иному, благонравному , слову. Нет сомнения, что молодая барышня предпочтет сорняку букет цветов. Ботаника, напротив, привлечет, скорее всего, как раз сорняк. Ботаник знает, что на сорняке он при случае научится большему, чем на ином свадебном букете. Эта бесхитростная аналогия могла бы быть перенесена и на этическое, где мы различали бы тогда между иным дискредитированным понятием и всё еще благопристойными общими местами.
Так вот, эгоизм — это как раз не общее место, а реальность . Если не пребывать в иллюзии относительно этой реальности, а начать мысленно осиливать её, то уже в первом приближении становится ясно, что эгоизм (не животно-рефлекторный, а сколько-нибудь социальный ) необходимым образом покоится на некоем знании , без которого его просто нет и не может быть. Сколь бы мелким, ничтожным и сомнительным ни было это знание, всё равно: оно есть предусловие эгоизма как движущей пружины предприятия.
Очевидным образом речь идет не о каком-то отвлеченном знании, а о знании, напротив, вовлеченном . Эгоист — в отличие от моралиста, альтруиста, гуманиста — знает, что делает, и не делает ничего, в чем не заинтересован. С другой стороны, очевидно и то, что знание его большей частью связано с той областью жизненных интересов, которые обычно ранжируются по индексу «низших» или даже «низких» . Традиционная этика, будучи нормативной дисциплиной, противопоставляет этим жизненным интересам «высшие» и «возвышенные» , но тем самым она лишь открывает проблему , полагая, что она её закрыла.