видеть золото, бронзу, серебро и бриллианты, заготовки для орденов, всевозможные ткани, готовую одежду — от дамских шляпок любых фасонов до мужских шинелей — из первоклассного материала, любой вид шёлка, ситец, бархат, кисею, другие ткани. Винный отдел предлагал ликёры и шампанское, коньяк, ром и вина разных стран. Чемоданы, ковры, плащи, люстры, оружие, обувь, духи и консервы, малахит, книги, кружева, сумки, футляры, мелочь вроде иголок и крючков для рыбалки, посуда и столовые приборы на любой, но непременно качественный вкус — сложно и выдумать было, что же нельзя приобрести в этом месте! Всякий находил себе нужное. Здесь торговали, но не торговались. Цены, конечно, «кусались», но пристальное внимание к качеству позволяло положиться на слово каждого из продавцов без опасений.
Именно привычка этих англичан к самоуважению привела к первой крови. Удивлённые столь бурным наплывом посетителей, по-своему трактующих формулу «здесь не торгуются», под звон бьющихся окон, осыпаемые оскорблениями — кто-то из них не выдержал и вздумал защищаться с оружием в руках, взятом здесь же. Толпа труслива, когда ей больно, и совершенно безжалостна при слабом ей сопротивлении. Все англичане в магазине были убиты. Часть растерзанных тел выбросили наружу, а товары разграбили.
Осмелевший — или, вернее сказать, озверевший — от сладкого чувства крови, силы и вседозволенности людской поток уже не мог остановиться. По всему Невскому шли погромы иностранных магазинов — не важно, английских или немецких. Французам тоже досталось.
***
Надо признать, англичане быстро сориентировались. В месте их компактного проживания — а это своего рода город в городе на более чем три тысячи человек — улицы перекрывались возами, сооружались импровизированные баррикады. Раздавалось оружие, на скорую руку составлялись отряды самообороны. Английская набережная и особняки на ней пострадали слабо — там были расположены дома русской знати с многочисленной дворней, не готовой враз изменить хозяевам, и толпа, можно сказать, прошла мимо, ограничившись парой десятков камней брошеных в ворота. В сторону Васильевского острова, где находилась значительная часть торговых складов и вовсе никто не двинулся, но уже на Галерной улице, где было много вывесок на английском языке, начались грабежи.
— Нет, вы только полюбуйтесь, — сказал один из представителей рода Толстых своему другу, наблюдая за движением из окна, — икон принесли столько, что можно подумать о святом паломничестве.
— Дай Бог, чтобы эти святые паломники мимо прошли и сюда не сунулись, — мрачно ответил друг. — Мне одно непонятно: где войско? Где полиция? Заблудились в Петербурге? Взбесившаяся чернь — хуже огня. Тушить надо сразу и без сантиментов.
— Пока они не кажутся бешеными.
— О, это вопрос времени. И не особенно продолжительного, поверьте, граф.
— Что же это? Бунт?
— Дай Бог, чтобы так и не более.
Когда колонна, если можно это так назвать, приблизилась к первому заграждению, из-за него вышел высокий человек во всём чёрном. То был Джеймс Браун, кожевенник в третьем поколении, перебравшийся на берега Невы ещё в детстве с отцом и братьями. Ныне он владел мануфактурой по производству сёдел, сбываемых через семейный магазин «Браун и сыновья». Прожив в Петербурге почти четверть века, Джеймс с трудом изъяснялся по-русски — во многом благодаря глубокому презрению к грязным туземцам. В его понимании, приличные люди говорили по-английски, на худой конец, по-французски или по-немецки. Когда пришли известия, что король русских погиб — так сказал ему брат — и винят в том их, англичан, Джеймс только презрительно пожал плечами. Чего ожидать от дикарей? Испуг, читаемый на лицах соседей и знакомых, привёл его в ярость. Всерьёз опасаться этих свиней? Достаточно хорошего пинка, чтобы они разбежались. Так он и сказал. Ему возразили, приведя в ещё большее негодование.
— Вы можете трястись, сколько угодно, но мне стыдно глядеть на вас и думать, что вы англичане! — воскликнул он, глядя на поспешные приготовления к худшему.
— Ты бы меньше храбрился, Браун, — заметил приятель-трактирщик. — Если здесь начнут грабёж, пострадает не только моё заведение.
Джеймс ничего не ответил, сплюнул, но собрал своих мастеровых и братьев, сообщив, что лично он не собирается терять из-за туземцев даже фартинга.
— Кого мы боимся? Никого конкретного. Лишь того, что их может оказаться много. И только. У страха глаза велики, но британские львы не боятся овец!
— Но что же делать, Джеймс? — спросил брат.
— Что и все, как бы позорно это ни выглядело. Мы — готовый отряд. Если эти животные осмелятся подойти, встретим их подобающим образом. Оставайтесь на месте и смотрите — пусть знают, что я не один. И не будь я Джеймс Браун, если не обращу их в бегство.
Гордость этого человека не подверглась сомнениям — никто не удивился, когда он так и поступил.
— Кто вы такие и что вам надо? — Джеймс широко расставил ноги, словно заправский моряк на качающейся палубе.
В ответ он услышал столь много, что ничего не понял.
— Вы все должны идти в свои норы. Никто из нас не убивал вашего короля. Я вижу у вас много икон. Это даёт надежду, что вы не совсем законченные негодяи. Но клянусь — кто сделает ещё шаг, того я лично отправлю на встречу к дьяволу!
С этими словами англичанин выхватил пистолеты и навёл их на приближающихся людей. К сожалению, те, на кого напирают сзади, не могут резко остановиться, даже когда захотят.
Джеймс выстрелил. В ответ раздался крик боли, заглушённый яростным воплем сотен глоток. В него полетели камни, помешавшие произвести новый выстрел, а после и сбившие с ног. Подняться англичанину не довелось, он был буквально затоптан на глазах соотечественников.
Штурма укрытия не случилось — минутная заминка, вызванная зверской расправой, поколебала дух защитников, и распалённая ускорившаяся толпа ворвалась на территорию неофициальной английской колонии.
***
Генерал-губернатор, Эссен Пётр Кириллович, не сидел сложа руки. Напротив, он развил самую кипучую деятельность, на которую был способен.
Известие о ранении императора потрясло его. Воображение быстро нарисовало отставку с позором, разжалование в рядовые и отправку на Кавказ. Дитя века Екатерины, то есть записанный на службу в возрасте четырёх лет, в двадцать ставший капитаном, а в двадцать пять — генералом, он привык воспринимать монаршие милости как данность, а немилости как наихудшее из того, что может приключиться с человеком. Покушение на государя представлялось ему наказанием господним, и Эссен не мог взять в толк, чем он так прогневал Всевышнего, что тот решил разрушить его карьеру.
Бросившись в Аничков, он узнал,