В тот орден отобрал Иван из опричников триста человек, как на грех самых злейших и безбожных, и нарек их братией. Себя провозгласил магистром-игуменом, князя Афанасия Вяземского — келарем, а Федьку Романова — параксилиархом. Вместо доспехов рыцарских обрядил всех в парчовые, золотом шитые кафтаны с собольей опушкой, а поверх них — в черные рясы, на головы вместо шлемов надел тафьи, жемчугом изукрашенные, а поверх — скуфейки монашеские. Сам же и устав орденский составил, за малейшие нарушения которого грозили отнюдь не шуточные наказания, по первому разу — заключение Восьмидневное в темницу на хлеб и воду.
Каждое утро дворец царский в монастырь превращался. В четвертом часу утра Иван с неразлучным Федькой Романовым взбирался на колокольню благовестить к заутрене, и братия, выдыхая вчерашние пары винные, все как один спешили в храм. Ну и я, конечно, тоже. Служба была долгой, часов до шести или семи, Иван и пел, и молился очень усердно, так что иногда ударялся лбом о каменный пол — совсем как отец! А после небольшого перерыва в восемь часов собирались вновь на обедню и опять молились ревностно. А уж в десять садились за братскую трапезу. Больше на вино и мед налегали, а обильные остатки еды выносили из дворца на площадь для нищих, то у них милостыней называлось. Я же во время всей этой трапезы должен был стоя читать вслух душеспасительные наставления. Вот стою я и читаю, к примеру, из проповедей митрополита Даниила: «Господь рече: блаженны плачущие, и горе смеющимся ныне, яко взрыдаете, и всплачете. Ты же супротивное Богу творишь, пляшешь, скачешь, блудные словеса глаголешь, и иные глумления и сквернословия многие делаешь и в гусли, и в смыки, и в сопели, в свирели вспеваешь». И они головами кивают согласно, будто не про них сказано, а иные даже рыдать начинают, подозреваю, без должной искренности. Но я все равно делал все это без ропота, потому что была в этом сборище безбожном одна душа, которую я надеялся спасти. А после того как вся братия по знаку Ивана поднималась и расходилась, он приглашал меня к себе за стол и милостиво позволял подкрепить свои силы, в это время он беседовал со мной о всяких разных предметах, о законе, о предназначении царском, о роде нашем, и я, пренебрегая животом, старался вложить в него малую толику из знаний своих. Ради этих нескольких минут я и претерпевал муку молитвенную.
После трапезы братия исчезала, кто спать шел по древнему русскому обычаю, иные кровь изуверством разгоняли, а уж к вечеру сходились на пир развратный совсем другими людьми. А что иные говорили, будто Иван и в этом верховодил, то врут они злоязычно. Да, заходил он после обеда в избу пыточную, но только для того, чтобы проследить, как продвигаются дела изменные, он мне сам это говорил! Да и у вас бы никаких сомнений не было, если бы видели вы, каким он возвращался из избы пыточной — довольным, веселым, с улыбкой благостной и шуткой незлобивой на устах. Разве же бывает такое после изуверства?! И на пирах он не упивался, я сам, пока мог, следил тщательно, чтобы ему больше двух кубков меду не наливали, а уж вина — ни в коем разе. Да и день он заканчивал сообразно возрасту: в десять вечера ложился в постель и три слепца ему в очередь сказки рассказывали. Он без этих сказок и заснуть не мог, сказочников искусных по всей нашей земле специально разыскивали и в Слободу доставляли во все время нашей жизни там.
* * *
Нет, Иван не изуверствовал, он озоровал, баловался, шутил, хотя иногда без меры. Любил в день базарный выпустить медведей из клеток и направить их на толпу, что перед дворцом его клубилась. То-то смеху было: бабы визжат, мужики кругами бегают, купцы иные от медведей пряниками медовыми откупиться пробуют. Но если медведь кого помнет или, не приведи Господь, насмерть задерет, Иван щедро жаловал, гривну — помятому, рубль — вдове, чтобы без обиды все было.
Или, скажем, приедет Иван с шалопутами своими в какую-нибудь деревню, девок да баб молодых по дворам и лесам окрестным переловят, догола разденут и к Ивану гуртом подгонят. Он им деньги мечет, а они по траве или по снегу ползают, собирают. Или нарочно достанет золотой и в лужу закинет, так девки в грязи возятся, золотой ищут, еще и передерутся. А Иван заливается!
С мужиками, конечно, шутки погрубее были. Наткнулись как-то на лесной дороге на толпу человек в тридцать. Скрутили, стали допытываться, кто такие и что в неурочное время в лесу делают. Оно, конечно, сразу было понятно, что не разбойники, но для порядку мордой в грязь уложили, а иным волосы смолой вымазали да бороды подпалили. Ну а как выяснили, что эти мужики к царю шли жаловаться на боярина злого, так их немедля освободили и даже вином напоили, тем же, кто стеснялся царевым угощением, вино в глотку насильно заливали через воронку, сколько влезет. Али они не русские люди?!
А больше ничего мне не припоминается. Все остальное — это затеи опричников, и если Иван иногда смеялся их шуткам злым, то это только потому, что они нарочно старались его развеселить. А еще так бывало, что Ивановы шутки они на свой лад переиначивали. Вот одна из их затей. Поймают какого-нибудь земского, лучше всего боярина, приволокут в Слободу, поставят на площади, с одной стороны плаха с топором изготовленным, с другой — медведь на цепи рвется. Выбирай, говорят, голову на плахе сложить или с медведем схватиться.
— Неужто отпустите после этого? — спрашивает боярин.
— А то!
— И рогатину дадите?
— Хоть две!
Ни один не отказался! Шубу скинет, Богу помолится, рогатину в руки возьмет — и вперед. Не знал несчастный, что рогатина с изъяном, древко у нее подпилено. Я и сам ничего не подозревал, но как десятая подряд рогатина при мне сломалась, я подошел и специально посмотрел — точно, подпилена и искусно замазана. А боярину откуда знать? Он знай себе пляшет вокруг медведя, а потом изловчится и всадит рогатину в брюхо, тут-то древко и ломается, и боярин попадает в объятия к медведю. Медведю такой удар смазанный не в погибель, а в разъярение, тут уж боярину спасения не будет, на части порвет.
С девками тоже нехорошо получалось. Началось-то все так же, а вот потом в безобразие скатывалось. Ладно бы девок по прямому назначению употребляли, дело-то, в общем, обычное, но многие опричники к другим лакомствам пристрастны были, так что девок из луков расстреливали и гоготали, когда те в ужасе по лугу метались. У них, охальников, это охотой на курочек называлось. Мало им птиц да зверья в лесу!
О мужиках я уж и не говорю. Этих косили без счета, да и кто когда на Руси мужиков считал? Один лишь Господь на небесах, Он один все их имена ведает.
Смотрел я на все это и скорбел. Скорбел, что гибнут зазря люди русские. А еще более от того, что кровь эта падала на невольного виновника их гибели — на Ивана — и переполняла чашу терпения Господа.
* * *
Как я уже рассказывал, разврат был неразрывно связан с молитвой, ибо ежедневно соседствовали, так что непонятно было, то ли утреннее молитвенное бдение предваряло вечернее распутство, то ли за развратом разнузданным шло покаяние истовое. Мне кажется, что первое вернее, потому что пир ежевечерний начинался исключительно чинно и в еде скромно. На столах, простыми льняными скатертями застланных, в это время не было никакой посуды, кроме солонок, перечниц и уксусниц, да еще стояли деревянные блюда с холодным мясом, солеными огурцами и сливами, а к ним кислое молоко в деревянных же чашах. Никакой музыки не было и в помине, лишь с улицы доносился звон колоколов. Пир начинался с молитвы, которую читал в голос Иван, остальные же стояли со склоненными головами и только губами в такт шевелили. Потом приносили хлеб, большими ломтями нарезанный, и Иван им присутствующих по своему выбору жаловал, тех, кто отличился в этот день или просто был ему всех милей, и каждый тот хлеб с поклоном принимал как (самый дорогой подарок.
Гости, на пир царский приглашенные, всегда были приятно удивлены такой скромностью и благочестием и с веселым сердцем садились за стол. А гости у нас не переводились, в том числе из земских. Иные по недомыслию заезжали, другие по делам земским, а были и такие, что из ухарства. На пирах тех всякое случалось, бывало так, что Захарьины или Басманов лишь поводили бровью, и опричники на боярина заезжего накидывались, а иногда и без этого обходились, опричники забияки известные, им много не надо, чтобы за кинжал схватиться. Мог и Иван вспылить от дерзких боярских речей, но это редко было, очень редко. Так что с каждого пира кого-нибудь прямиком на погост уносили. Но русского человека разве ж это остановит? Да наоборот! Что нам медведь, кабан или тур, схватывались один на один, знаем, наскучило. Нам бы с судьбой в орлянку сыграть! А что голова на кону, так в этом самая сладость — однова живем! Вот и приезжали, некоторые счастливцы и уезжали, но непременно возвращались и второй раз, и третий. Повадился кувшин но воду ходить… А может быть, их другое привлекало? Не знаю, я ведь с земскими — ни полслова.