лицо кому-нибудь побить… Ну и так далее. Все-таки мужская сила – большое подспорье в хозяйстве. Особенно если эта сила, так сказать, приходящая и ее не нужно ни кормить, ни обстирывать, ни носки ей штопать…
– А я не умею штопать носки, – сказала Ирина.
– А я не ношу штопаное, – в тон ей признался Шестаков. – Богачом меня не назовешь, но на целые носки с грехом пополам зарабатываю. Словом, вы меня слышали и, по-моему, прекрасно поняли. Вы молодец, Ирина. Честное слово, молодец! Держитесь. Я вам тут много чего наговорил, а главного не сказал. По-моему, это какое-то недоразумение. Скоро оно разъяснится и все вернется на круги своя. Вот увидите!
– Не сомневаюсь, – солгала Ирина. – Спасибо вам, Борис.
– За что?
– Не знаю. Может, за то, что сказали правду, а может, за то, что так убедительно лжете… Не знаю. Но все равно спасибо.
– Не за что, – усмехнулся Шестаков. – Обращайтесь, если что, у нас это запросто… Девушка, счет, пожалуйста!
Глава 19
Участковый Ковалев жил один, без семьи. Родители его давно умерли, а жена, которой он обзавелся, едва успев вернуться из армии, полтора года назад уехала в Москву на заработки и не вернулась. Не пропала, нет, как другие пропадают, а так… Прислала, в общем, письмо в четыре корявые строчки – мол, провались ты сквозь землю вместе с поселком своим и с таким-сяким замужеством, мне тут и без тебя хорошо. Ковалев тогда выпил стакан водки, перечитал письмецо раз пять, выкурил полпачки «Примы» и, поразмыслив, решил, что у них с супругой получилась полная взаимная любовь. Ведь любовь-то – это чего? Это когда двум людям друг от друга хорошо делается. Вот у них с женой в аккурат так и вышло: жене показалось без Ковалева хорошо, а ему без нее и того лучше. Прямо скажем, он этой семейной жизни тоже вдоволь нахлебался. Без малого пять годков хлебал, дурость свою молодую расхлебывал. Думал уже, что это, как за серийные убийства, пожизненно, а тут, на-ка, амнистия вышла! Чем не хорошо-то?
Короче, сождал он, сколько по закону полагается, и подал на развод. А к заявлению, как человек юридически подкованный, приложил то письмецо вместе с конвертиком, на котором почтовый штемпель с датой был очень даже отчетливо виден. А свидетелей тому, что жена с ним уже больше года не проживает, было, считай, половина поселка. Так что развод ему оформили в лучшем виде, а прямо на следующий день Ковалев бывшую супругу выписал из своего дома к чертовой бабушке. Так что теперь, если б и захотела вернуться, дорога ей была одна – к мамаше с папашей под крыло. А там-то ее, поди, давно заждались – мамаша со скалкой, а папаша так и вовсе с оглоблей.
Холостая жизнь у Ковалева наладилась так, что лучше и не придумаешь. Правда, со стиркой возникали постоянные проблемы и питаться приходилось в основном всухомятку, зато на мозги никто не капал и скудную ментовскую зарплату до последней копеечки не отбирал.
Воскресенье у Ковалева был банный день. Правда, мыться приходилось наспех и притом с утра пораньше, пока народ после субботнего вечера не совсем очухался и опять не начал куролесить. Часам к двенадцати дня массовый опохмел плавно перерастал в нормальную, обстоятельную пьянку с поцелуями, клятвами во взаимной любви и жестоким мордобоем, но к этому времени Ковалев был уже на посту и во всеоружии. Ясно, что в каждую семейную склоку он не совался и в каждый стакан не заглядывал, однако тяжких увечий или, упаси боже, убийств на своем участке старался не допускать. Народ, даже бабы, к такой его позиции относился с полным пониманием, и звали участкового только тогда, когда без него было действительно не обойтись.
Сегодня как раз было воскресенье. С утречка, затемно еще, Ковалев худо-бедно натопил баньку – не шибко горячо, чтоб пар попусту не пропадал, – и в восемь ноль-ноль, как штык, уже стоял на крылечке в старых форменных бриджах, в драных тапочках на босу ногу, в растянутой майке и со стопкой свежего белья под мышкой. На шее у него болталось старенькое вафельное полотенце, на губе висела, прилипнув, дымящаяся сигарета, а из каждого кармана торчало по горлышку – Ковалев, не будь дурак, любил после парилки дернуть в прохладном предбаннике свежего пивка.
Осень выдалась мягкая, затяжная, но торчать на крыльце в одной майке без рукавов было зябко. Ковалев сделал последнюю глубокую затяжку, бросил окурок в заросли жухлой, почерневшей крапивы под гнилым покосившимся забором и, скрипя ступеньками, начал спускаться с крыльца.
В это самое время с улицы донесся шум автомобильного мотора и плеск разбрызгиваемых колесами грязных луж, а затем протяжный скрип тормозных колодок. Машина остановилась возле дома участкового. Осознав это, Ковалев досадливо скривился, но у него еще оставалась надежда, что это не к нему, а в дом напротив, к хромой, глухой и подслеповатой бабке Мане приехали наконец из города дети. А может, уже и внуки, бабка-то совсем старая…
Повернув голову на шум, Ковалев увидел над верхним краем забора крышу серого «уазика». «Плакала моя банька», – подумал Ковалев.
И как в воду глядел.
Калитка распахнулась, и во двор уверенно шагнул какой-то здоровенный мужик в кожаном плаще и начищенных до блеска модных туфлях. Плечи у него были, как у молотобойца, кулачищи пудовые, но в остальном, особенно с фасада, на «быка» он не походил – уж больно живая, разумная и даже интеллигентная была у него фотокарточка. Вместе с тем в этой живой и при иных обстоятельствах, видать, смешливой физиономии явственно усматривалась этакая начальственная, каменно-бронзовая твердость, выдававшая привычку не просто распоряжаться, а командовать.
И точно! Покуда этот, в плаще, с довольно-таки брезгливой миной осматривался во дворе, вслед за ним в калитку просунулись два мордоворота при полном параде – в пятнистом камуфляже, высоких ботинках, при автоматах и даже бронежилетах. Морды у ребят были совершенно железобетонные, с поясных ремней свисали дубинки, пистолеты, наручники и все прочие подобающие случаю причиндалы. Этаких тамбовских обломов Ковалев видел разве что по телевизору и даже подозревал, что в реальной жизни их просто не существует. Но они были тут, и, глядя на них, участковый почувствовал себя неуютно. Никакой вины за собой он не знал, однако случаются ведь